Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кто знает, мальчик, – ответила мать, – я не берусь рассуждать. В больнице его подлечили, разум вернули. Три года он жил потихоньку, где уж – не знаю. Но потом вдруг явился, прощения стал просить. Слезно просил, сердце мое щемил как щипцами. Но прогнала, через боль свою прогнала. Говорят, он уехал тогда, далеко. А щипцы те оставил, здесь, – она положила руку на грудь, – с ними и прожила до осени, до вот этой. Осень настала, Паша вернулся, а я поняла, что разжались щипцы, душу мою отпустили. Не сержусь на него, не боюсь, у меня теперь другая жизнь. Слаще, чем с Пашей, яснее и чище. Знаю я, мальчик, у тебя к нему свой есть счет. Но мой-то, выходит, давно и с лихвой оплачен.
– Мой, мама, тоже.
Я сел, и тени, уснувшие было на стенах, снова змеино зашевелились.
Нож, новый, с тонким и острым лезвием, Хасса здорово напугал. Он схватился за шею, попятился и астматически просипел:
– Чего ты, чего ты, малец?
Цепь брякнула как икнула, икнул и вспотевший до капель Хасс.
– Малец, ты убить меня вздумал? Ножик воткнуть… вот сюда? – Он вычертил круг посреди живота. – Сердце мое отобрать… Так уже ведь, уже отобрал! – Скривился, выдавил слезы и заскулил. – Не убивай, а, малец? Рано мне помирать, Аня меня не простила! Аня меня не пускает, Аня, сердце мое… Слышишь, малец, рано мне, рано, малец!
Нож стал тяжелым, словно в ручку ему напустили свинца. Я рванул ворот Хассового пальто, и верхняя пуговица с мясом вылетела из гнезда. Под пальто на нем оказалась лишь футболка – та, что была еще в день поимки. Она легко порвалась, и ламповый свет тускло пролился на лысую, жирную у сосков грудь.
– Ладно, малец, – Хасс вдруг обмяк и перестал прикрываться, – бей, заслужил. Только ты Ане моей передай… Стыдно, мол, Павлу, стыдно до беса, стыдно, ой, стыдно, как стыдно… Ну, передашь?!
– Передам.
Я ударил его кулаком, слабо, в скулу, наискось. Вышвырнул нож из подсобки и, словно испуганный карп, следом вынырнул сам. Сбил хлипкий стул, выдавил дверь и с бедой на никчемных руках побежал по осклизлой тропинке. Брошенный край провожал меня немо – туда, где вечерняя мать уже расстелила постель.
Фонарь за кустами мигал, будто в глаз ему что-то попало. Шик-шак, шик-шак – шамкали в коридоре чиненные-перечиненные часы. Я снова улегся на подушку, рядом с матерью, ухом к уху, и тихо сказал в потолок:
– Знаешь, сегодня я чуть не убил своего врага. Мог, протяни только руку. Но не убил. Все потому, что я трус?
Мать, похожая в темноте на русалку, шевельнула хвостом-одеялом.
– Все потому, что ты не хотел убивать.
– Нет, я хотел. Много-премного лет… будь у меня хоть какой-нибудь шанс…
– Значит, теперь ты простил его, мальчик.
Шик-шак, шик-шак… когда же это случилось? Когда я жалел его, мерзлого, в минус десять, и отпаивал кипятком? Когда мыл и кормил, и водил на цепи погулять? Когда вспоминал про часы и ушанку, и про Кощея с авосечным мясом? Когда Мелкий швырялся картошкой, а этот меня защищал?.. А может, сегодня, когда он пропал и снова нашелся, уже очень мой, нелепый и гнусный, но мой?!
Да надо ли, надо ли знать.
Я поднял колени к груди, прижал их руками и закачался как поплавок. Шик-шак, шик-шак… Выходит, и правда простил. Спустя десять мертвых, утопших у берега лет.
А значит, прощенному Хассу пора уходить из Берлоги. Пора уходить от меня.
Утром в доме пахло борщом, тем самым, моим любимым. Мать звенела в кухне посудой, крошила укроп и петрушку, с хрустом ломала длинные макароны. Я вылез из одеяла, в трусах и футболке, встал голыми пятками на пол. Времени было почти что двенадцать, уже очень много часов Хасс просидел без присмотра. Вчера я удрал из Берлоги, бросив замки на столе. Конечно, никто не придет, и сам он с цепи не сорвется, но так оставлять его тоже нельзя. Нельзя вообще оставлять.
Солнце брызнуло сквозь стекло терпким подсолнечным маслом. Я стоял, весь в горячих каплях, и согреться никак не мог. За стеной у соседей вслух читал книгу ребенок – так заунывно, будто молился. Мне тоже хотелось молиться, но как это делают, я никогда не знал. Знал я, и точно, одно: Хасса нельзя оставлять. Да, с полпинка его тоже не выгонишь. Там, на цепи, в холодном сарае он держит хвост ариадниной нити – нити, ведущей к поруганной Ане. Он просто так не уйдет. «Заблудить» его в городе – тоже не выход. Ведь до Берлоги, на воле, Хасс натворил всяких бед. И теперь, если город сглотнет его снова, он натворит их еще и еще. Скинуть ментам, Климу с прищуренным глазом? Тут же начнутся вопросы – где подобрал, да как умудрился доставить в участок. А этих вопросов мне было вовсе не нужно… Я задернул тяжелую штору, и прижигать меня, не согретого, сразу же перестало. Зяблик, – сказал я себе, – хочешь не хочешь, до темноты надо выдумать ловкую штуку, чтобы к полуночи Хасс из Берлоги исчез навсегда.
Ближе часам к пяти, когда я наелся борща и уже надевал ботинки, в дом явился Песочный. Матери он принес гиацинты и небольшой пакет светлых, в пупырышек, огурцов. Меня же увел от двери и крепко схватил чуть выше левого локтя.
– Зяблик, как хорошо, что ты здесь. Тесты проверили! Кирюха звонил, просил отыскать тебя поскорее.
Тесты я сдал дней пятнадцать назад. Где-то пришлось повозиться, но у Петра я возился куда энергичней. Сделал я это без всякой охоты, просто чтобы Песочный не обижался, и результатов, конечно, не ждал.
– Ты молодец! Баллы огромные, Кирюха кричит – дайте мне вашего головастика, мы с ним до Марса дойдем.
Но я не хотел на Марс. Я хотел остаться один и выдумать ловкую штуку.
– Анна, послушай! Сын у тебя – юный гений. Кирюха его забирает со всеми потрохами. Но решать нужно срочно и ехать буквально на днях.
– Я никуда не поеду.
Песочный кинул на мать умоляющий взгляд и подтащил табуретку.
– Сядь, не спеши. – Он надавил мне на плечи. – Подумай, там же клондайк! Черпай горстями, а где начерпал – не иссякнет! Пробовать надо. Не приживешься – и ладно, здесь твое место никто не займет. А вдруг приживешься, Зяблик? Нет, лучше не так… заживешь!
– Он прав, – мягко сказала мать. – Я стану скучать по тебе, но не вечно же нам… Ты у