Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Кто это… друг, враг?.. кто, не вспомню никак, я же знаю его, знаю…»
Степану уже закручивали руки за спиной. Откуда-то взялись рослые, дюжие, мускулистые дядьки, и да, он догадался, что так будет, – пытались повалить его на пол, а повалили на стулья, в кресла, а он тоже силен был, мышцы напружинил, бился с ними, боролся. Одному левым хуком хорошо задвинул. Мужик на пол сам улегся. Кто-то оглушительно засвистел в свисток. «Откуда у них свистки, – подумалось смутно, – что за детские игрушки…»
Лица, руки, рты, лица мелькали, наклонялись над ним, метались, появлялись, исчезали.
Лица, лица, лица.
2
– Петр! – позвала Мария с порога. Отряхивала снег с рабочей куртки. Брякая, ставила метлу и лопату в угол. – Петруша! Ты дома?
Петр вылез из спаленки.
– Тихо, мама, у меня девочка, – прижал палец ко рту.
– И когда успела?..
– Ты ушла на участок – она… Только что приехала. Мама, ты знаешь?..
Что-то в голосе сына было такое… нехорошее.
– Что? Что?
Она еще отряхивала снег со старой лыжной, рабочей своей шапки. Заталкивала шапку в рукав куртки.
Молчание пробежало между ними, будто мышь из подпола.
– Степана посадили. В тюрьму. За хулиганство.
У Марии подкосились колени, и она села на корточки, привалилась спиной к холодной стене.
– Как?.. зачем… за какое…
– За классное. – Лицо Петьки сияло. – Он губернатору задвинул. По полной программе. Классно оторвался. Сегодня Белый пришел, сказал. В новостях уже показывали. Кла-а-а-асно!
Мария закрыла глаза, потом закрыла их руками.
«Доигрался… допрыгался. И Петьку туде же тянет».
– Прекрати…
– Да не переживай ты. – Он потрепал мать по плечу, как ровесницу, девчонку. – Все будет отлично. Если только там бить крепко не будут. Говорят, там, в ментовке, бьют так, что кишки выворачиваются. Вообще пытают.
– Ты зачем мне все это говоришь? – устало сказала Мария, не отнимая ладоней от глаз.
– Он теперь герой, мама, – Петр облизнул зацелованные девочкой губы. – Он же так хотел быть героем!
3
Главная улица города перед главным городским судом была запружена народом. Люди шли, несли плакаты. Молодежь на морозе пила пиво из бутылок, из банок. На решетке, огораживающей чахлый садик перед зданием суда, тоже висели плакаты: «СТЕПАНА ТАТАРИНА – В ГУБЕРНАТОРЫ!», «МЫ ВЫБИРАЕМ ТАТАРИНА!», «СВОБОДУ СТЕПАНУ!», «СТЕПА, МЫ С ТОБОЙ!».
Народ толпился перед судом, люди поднимались на цыпочки, заглядывали за ограду, засматривали в зарешеченные окна – не видать ли там Степана, его лица, его профиля, его бритой голой головы. Нет. Не видно было.
Заседание суда было закрытое. Никого не пускали. Даже журналистов.
– Белый, ну что решили?
– А все то же. Выступаем. Вместе со всеми.
– Вместе с «Маршем»?
– Ну конечно. А то с кем же.
– Штаб-квартира «Марша» – в городе – та же?
– Нет. После ареста Степана поменяли адрес. Сейчас машины рыщут везде. Слушай, старик, ты знаешь о том, что наши телефоны прослушиваются?
– Плевать.
– Нет, не плевать. Если ты хочешь завалить завтрашний «Марш» – пожалуйста, звони всем без перерыва.
– Зубр тоже идет?
– А то. Попробовал бы не пойти.
– Его бабушка не пустит, ха-ахаха!
– Значит, с бабушкой пойдет. Га-га-а-а-а. Укутает ее в шубку, в муфточку нафталинную – и на «Марш» поведет. Газеты приготовил?
– Вон, в ящике под кроватью.
– Тю, да тут до хера экземпляров!
– А ты как думал? Сижу, баклуши бью? Я принтер левый отыскал. Инка помогла. Целый вечер сидели. Картридж весь извели. Ла-а-азерный.
– Молодцы! Умницы.
– Ума много не надо, если – халява.
– Халява, сэр!
– Слушай, а ты не боишься?
– Чего еще?
– Ну, что тебя завтра омоновцы – это самое?
– Убьют?
– Ну, не убьют, изобьют.
– А что, тебя что, не избивали никогда?
– Ну, а если – убьют?
– Хорошо умереть молодым, еп твою мать.
– А я вот не хочу умирать!
– Ну, когда-нибудь придется.
Нынче утром Мария с особым остервенением чистила, скребла, ковыряла снег и лед у себя на участке. Сжав зубы; сведя губы тонкой, горькой подковой. Она думала о Степане; о себе; о Петьке; о Федоре; о богатом мальчике, сыне тети-лошади, живущем в дивном особняке и таком вымуштрованном, несчастном; о них обо всех, живых людях на мертвой, зимней, холодной земле.
Она счищала с пустынного, еще ночного тротуара широкой лопатой этот скотский, проклятый снег – и думала о том, как мало в мире любви, как жалко нам ее дарить, как не умеем мы ее хранить и беречь. Как не бережем друг друга. Как выбалтываем святую, нежную тайну. «Тайна должна жить в тайне, – думала Мария, – вот как на картине Фединьки, есть у него такая картина: черный, черный-дегтярный, непроглядно-черный фон, и из черноты – вспышкой – взрывом световым – выбухает, растет – огромный, сияющий цветок. Лотос, шептал он мне, это волшебный Лотос! Вот и мы так же… в черноте, во мраке, в нищете, а душа-то расцветает от любви, и она сама – цветок, драгоценный, праздничный, кроткий цветок любви. Жаль, мало цветет… кратко…»
Закончив работу, придя домой, растопила буржуйку. Приготовила старикам завтрак – они еще, милые, спали в кладовке: разваристую, на молоке, овсяную кашу. Как раз им по зубам, жевать не надо. Оделась перед Петькиным зеркалом. Петр тоже еще спал. Раскинулся во сне. Одну руку держал под подушкой. Будто что-то там, под подушкой, сжимал. Вроде как игрушку. И лицо во сне было такое, чистое, курносое, детское. Она вдруг припомнила, как Петька, грудничок, сосал ее грудь – и перебирал пальчиками у груди, и смешно так морщился, носом поводил, как хомячок.
И Андрюша, покойный, бедный мальчик ее, так же ее грудь сосал.
Куда уходят люди, когда они…
Не думать. Не думать об этом.
Придет время – и природа сама все решит за тебя. Без тебя.
Не дай Бог матери пережить детей. Пусть она умрет раньше. Пусть ее Петька – похоронит.
Все спят, она одна не спит. И сейчас пойдет куда-то. Опять на мороз. Куда?
«Скоро выборы, – отчего-то подумалось ей. – И кого выберем? Снова – богатея какого-нибудь? А что, у нас теперь вообще выбора нет? Что в зубы толкнут – то и схаваем?»
Она не спросила себя, куда она шла.
Она знала и так.