Шрифт:
Интервал:
Закладка:
как-то надо
Конечно, если бы жива была мама и они квартировали вместе, то потом от совместного тесного, душного быта Саша бы взвыла. Но это было бы совершенно другое.
Да.
Ребенок засыпал на ее большой кровати. Саша вышла в гостиную и рассеянно оглядела мебель, шкафы, дверь в кладовую, где жили воспоминания где, где жила она, мама
В этой квартире мама была повсюду. Можно сказать, квартира никогда и не была ее, Сашиной, она лишь приняла наследство, только и всего будто ждала, когда мама вернется, все это время ждала Саша здесь мыла полы, прибирала вещи, протирала пыль с маминых шкафов, складывала и доставала белье из маминой стиральной машины, готовила еду на маминой плите, на кухне, которую выбрала мама, но которая за столько лет пришла в моральную негодность.
Квартира была маминой, пахла мамой.
квартира и была мамой
Удивительно, что замечать это Саша начала лишь сейчас.
Будто годы, которые она провела за учебой и работой, свиданиями, походами в магазин, прошли рядом с кем-то невидимым, но постоянно присутствующим, прошли рядом с ее мамой, запах которой так и не выветрился а чего бы ему выветриваться, если она до сих пор пользовалась дорогими, марочными, а где-то и лимитированными духами, привезенными той из Европы
«Из своих европ, – говорила праба незадолго до смерти. Саша в силу подросткового бунтарства с удовольствием впитывала нелестный компромат от девяностолетней Пелагеи. – А как ездит, с кем она ездит, кто знает. Ни мужа нового не нашла, ни ребенка не родила, а ведь молодая. Неплохая Лена девка. А жизнь наперекосяк».
Неплохаяленадевка тогда душила Сашу расспросами, попытками поговорить о мальчиках, ласковостью, с которой гораздо успешнее отталкивала, чем приближала дочь, советами, которые пятнадцати-шестнадцати-семнадцатилетней Саше уже, казалось, не были нужны.
Мама пыталась. И хоть отношения у них в целом были хорошими, но отчужденность, закрытость, скованность этого прыщаво-гормонального Сашиного возраста ощущалась на телесном уровне. К Саше приходили подружки, и они под пиво из их рюкзаков, тайно пронесенное в комнату, и модную музыку обсуждали свои дела. К маме приходили подруги и под вино вели свои разговоры. В квартире двигалось параллельное, не пересекающееся бытие.
Иногда она в порыве кричала маме:
– Ты живешь, как тебе нравится! Делаешь только то, что сама хочешь.
как будто это отчасти не было комплиментом
Но в основном это, конечно, манипуляции. Просто мама отличалась от других мам, она была более живая, настоящая, радостная. Она тратила много времени на себя. И расплачивалась потом взбалмошными выпадами дочери.
Саша долго просидела на ковре, у шкафа с мамиными коробками. Лишь когда ребенок закряхтел, просыпаясь, она встала на онемевших ногах, поспешила в спальню. Из ящика у кровати достала деревянную упаковку от чая. Любимые мамины фото.
– Вот твоя бабушка Елена. Лена, – показала она ребенку загорелую женщину на фоне моря. Тот смотрел на маму, а не на бабушку и порывался что-то сказать. Саша разглядывала зрачок, радужку, уголки его глаз, и вот ведь, эти части по отдельности не говорили ни о чем, но вместе они собирались в сложную, многосмысловую систему. Обнажающую душу, и разум, и эмоции, и отношение к конкретному человеку. И любовь. Да, любовь. Он любил ее так же, как и Саша любила свою мать, хоть та и совершала неправильные поступки да и что правильно, кто судит, они просто люди, а люди всегда неидеальны и сложны
Она поцеловала мальчика, и внезапно ей захотелось плакать от острого, масштабного, накрывающего волнами счастья. Привычным движением Саша потрогала цепочку на шее.
Мамина кружка и все тот же кофе только теперь мой Цепочка. Она сжала ее в пальцах, растерла, поднесла к губам и поцеловала я люблю тебя
и я люблю тебя, моя малышка, моя Сашенька
В детстве она не бросала обид в спину уходящей на работу мамы. Так, обидки, детские приемчики, а потом подростковая грубость, обычное дело – это сейчас Саша понимала, как долго рубцевались эти слова на открытом мамином сердце.
Оно, это сердце, сжималось, болело, мама, наверное, часто закрывала глаза, обхватывала голову руками и уговаривала себя не закричать. Не закричать тут, при всех. Не закричать от страха за их жизни, от ответственности, от тяжелой, выматывающей работы, от любви, а потом нелюбви мужа и к мужу, от колких слов подрастающей дочери, от одиночества и безысходности, а потом от вечных попыток всех со всеми новую любовь и обязательства старой жизни, а главное, Сашу примирить и подружить быть может
мама, а была ли ты счастлива
по-женски, по-человечески счастлива?
Это слишком болезненный вопрос.
Потому что а вдруг нет?
Вдруг нет, и это значит, что будущее каждой женщины в поколении предрешено, и только тоска и одиночество висят над каждой матерью и дочерью, над каждой человеческой единицей женского и неженского пола.
Вдруг нет, и куда пойдет душа, кому она вообще нужна, если только боль и страдания быт, боль и страдания и никакой личности, никакого я (не дай бог сказать слово «я»), ведь его заменяют другие слова «должна, обязана, давай» давай, давай, не бери, зачем тебе, ты же мать, ты же дочь, ты же женщина, ты же слабое существо, на тебе дом, на тебе быт, на тебе работа, ты же эмансипирована, ты же раскрепощена, ты же красива, ты же сильна, ты же нежна, а твои бабушки в поле рожали, ты справишься, ты примешь, ты смиришься, ты стерпишь, ты женщина, что-то меньшее, что-то – не кто-то – другое, вторичное, ты же, ты же она, она
Вдруг нет и для нее, Саши, тоже нет надежды.
но это неправда
Она вытерла слезы. Она зря себя пугала. Знала же. После, выйдя из их семьи (она, папа и Саша) и войдя в семью другую (она, Саша и периодические романы с мужчинами, а потом с большой любовью – Григорием), мама была счастлива. Через боль, но да. Мама становилась собой.
А ей, Саше, нужно было становиться собой. Она уже не была своей мамой. Она стала мамой совсем в другом смысле. И ей – им с Даней – нужны были перемены.
Она разбирала завалы до позднего вечера. Оставила несколько коробок с самыми памятными вещами. Остальные приготовила на сортировку: плохое – в мусор, хорошее – отдать. Пора, пора было отпускать. На порыве перетаскала все ненужное в мусор, сделала несколько походов вверх и вниз, так, что на последнем подъеме слегка закружилась голова. Прислонилась к стене коридора. Почувствовала облегчение. Улыбнулась своему мальчику. Выдохнула:
– Я все, Даня.
Теперь Саша поняла маму. Она ведь только сейчас поняла ее. Приняла все решения и ошибки.
когда родила своего ребенка
Да, да. Возможно, в жизни все так и работало. И не было в этом никакого секрета.
Надо было родить, надо было самой стать матерью, чтобы наконец понять, чтобы наконец слиться, чтобы теперь, вот сейчас, во взрослом возрасте, по-настоящему полюбить понять, простить и освободить свою мать.
Мать.
Так рано, так больно ушедшую,
сильную и уже будто выдуманную,
такую пронзительно близкую
свою
любимую
маму
один и ноль
Если бы болезнь была человеком, то она бы смеялась.
и если бы смеялась, то беззвучно
чтобы не нашли, чтобы не убили
То единственное, чьей смерти, чьего вечного отсутствия ждала Саша, не исчезало.
Болезнь внутри растущего и все более жизнерадостного Дани не умирала. Она расширялась и обновлялась, запускала саму себя по крови, по слизистым, до мозга, вперед и назад, замирала от лекарства, а потом снова шла вперед, с небольшими остановками. На деле если уж так важна была точность это ей лишь представлялось. Очаги в мозге оставались на месте, давали импульс и выводили из хрупкого строя всю идеальную детскую систему.
это была болезнь до приступа остекленевших, помутневших глаз и отошедшего сознания
это была болезнь во время приступа замираний, конвульсий, ступора, одеревенения
это была болезнь после приступа отупения, сонливости, мутной пленки на глазах и никак ее не сорвать, никак
Эпилепсия у всех была разной.
У каждого трагично своей. У каждого своей вот этой