Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Эстетические теории» в спорах 1920‐х явно связывались с «отжившим» дореволюционным наследием (и казались не отвечающими динамичному росту культуры), а футуристическая практика – как у белорусских или тюркоязычных поэтов нового призыва – реализовывалась вне связи с филологией романтических течений, с местной академической наукой или московско-петроградским идейным багажом Шкловского, Тынянова и Эйхенбаума[1414]. Неудивительна в итоге популярность у большинства национальных теоретиков синтетических построений Сакулина или умеренной программы Жирмунского в духе его «Задач поэтики». В более общем плане закономерно, что новый виток культурной революции уже начала 1930‐х годов прекратил деятельность большинства описываемых организаций и сообществ. Обвинения коммуниста Атаджана Хашима (1905–1938), лидера созданного в Самарканде во второй половине 1920‐х общества писателей «Кзыл калям» («Красное перо») и будущего руководителя Комитета наук советского Узбекистана[1415], очень напоминали прежние политические инвективы в адрес Хвылевого и ВАПЛИТЕ. 1930 год стал временем арестов Джамала Валиди в Татарстане (по обвинению в «султангалиевщине») и процесса по делу «Союза освобождения Белоруссии» в Минске; годом позже в Днепропетровске был арестован Игорь Терентьев[1416].
Атака на так называемых национал-уклонистов 1920‐х, которая порой велась задним числом (немало обвиняемых, вроде Скрыпника, сами были правоверными коммунистами и еще недавно преследовали своих идейных врагов, вроде Шумского или Волобуева с Хвылевым), не привела во второй половине 1930‐х к полной культурной унификации Советского Союза в духе Российской империи[1417]. В итоге правильнее говорить, вслед за Нариманом Скаковым, о формировании в СССР 1930‐х своеобразной постимперской «Культуры Полтора», располагавшейся словно между идеализированными полюсами модели Владимира Паперного – модернистско-плюралистичной Культуры Один и ждановско-соцреалистической Культуры Два[1418]. Любые «частные» – украинские, белорусские, татарские или, например, чукотские – традиции, включая высокое наследие (вплоть до некоторых элементов модернизма, как у Леси Украинки, или футуризма Маяковского, например), в весьма редуцированном виде должны были составить основу становящейся «советской многонациональной культуры».
Здесь следует сказать несколько слов о том, что составляло, собственно, русский нацмодернизм, каким он мог быть в литературно-теоретическом плане. Что происходило с культурным «хартлендом» бывшей империи после 1905 года? Как могло наложиться предполагаемое «русское возрождение» на крах Российской империи – в интересующем нас аспекте? В большой и в целом сочувственной статье 1963 года «Поэзия русского футуризма» в нью-йоркском «Новом журнале» Дмитрий Чижевский отмечал:
Почти все футуристы имели «в общем и целом» довольно ясные взгляды по нескольким существенным вопросам. Прежде всего они были русскими националистами (здесь и далее курсив автора. – Г. Б., А. Д.), конечно, не в отрицательном значении этого слова. Они считали себя представителями русского искусства и русской литературы, которую они прежде всего хотели увести «вперед», но на новые пути. ‹…›
Попытки футуристов построить славянскую мифологию (Хлебников и даже Асеев со своей посвященной языческому Перуну песней и др.) и фантастически-исторические мотивы (казацкая Украина у Асеева) выходят даже за пределы русского к общеславянскому национализму (ср. стихотворение «Боевая» Хлебникова, обращенное к «прапрадеду славян», автором изобретенному Славуну). ‹…› Надо сказать, что футуристы в каком-то смысле продолжают традиции русских славянофилов, примыкая к таким представителям символизма, как Ремизов и Сергей Городецкий[1419].
Здесь же Чижевский отмечал поворот многих футуристов к поддержке революции, но сама революция в красном ее изводе 1920‐х была, как правило, лишена на уровне деклараций национально-русских мотивов, которые почти целиком достались противникам большевиков, от эсеров до монархистов. Левый, неимпериалистический русский национализм со своей модернистской эстетической программой до Гражданской войны в России, по сути, не оформился – если сравнивать с Винниченко, «боротьбистами», идеями киевских «музагетовцев» или Тычины в революционной Украине. Сочетание футуризма с православной традиционностью, которое лидер евразийства Николай Трубецкой с гордостью отмечал в соратнике Петре Сувчинском в начале 1920‐х годов, поиски эсера И. Бунакова-Фундаминского в «Новом Граде» или «левоевразийский» комплекс идей Дмитрия Святополка-Мирского в годы эмиграции – все это тоже не оказалось устойчивым[1420].
Интересно отметить терминологическую разницу: попытку скрещения советских идеалов с национально-русской традицией (в духе «скифства») принято именовать национал-большевизмом со времен Н. Устрялова, тогда как для разных не– или анти-«московских» версий ленинизма в бывшей империи и вплоть до Тито и Чаушеску закрепилось название национал-коммунизма.
В ходе «Великого перелома» общая волна уничтожения очагов хотя бы потенциальной политико-культурной нелояльности, конечно, не миновала и территории РСФСР, коснувшись и русских авторов, и представителей литератур национальных меньшинств[1421], включая украинцев (вроде В. Гадзинского, К. Буревого), писателей из среды угро-финских или кавказских народов и так далее. Одной из заметных литературных репрессивных кампаний еще до «Большого террора» были аресты «Сибирской бригады» весной 1932 года[1422] – с обвинениями бывших участников нелегальной группы «Памир», вроде поэта Леонида Мартынова, в реабилитации областнических идей и настроений и прославлении колчаковцев, вроде однокашника Ю. Тынянова Георгия Маслова[1423]. На первом съезде советских писателей в августе 1934 года Михайль Семенко отводил душу в кулуарных разговорах с Бабелем и Бажаном, припоминая футуристские приключения – что стало предметом спецсообщения ОГПУ (разосланого, среди прочих, Ягоде и Агранову):
Все идет настолько гладко, что меня одолевает просто маниакальное желание взять кусок г[ов]на или дохлой рыбы и бросить в президиум съезда. Может быть, хоть это внесло бы какое-то оживление. Разве можно назвать иначе, как не глумлением, всю эту лживую церемонию. Добрая половина людей, сидящих в зале, особенно делегатов нац[иональных] республик, страстно желала бы кричать о массе несправедливостей, протестовать, требовать, говорить человеческим, а не холуйским языком, а ее заставляют покорно выслушивать насквозь лживые доклады вождей о том, что все благополучно. И мы сидим и аплодируем, как заводные солдатики, а подлинные художники слова, борцы за национальную культуру гниют где-то в болотах Карелии и в застенках ГПУ[1424].
Применительно к Украине на смену диалектике украинского / малороссийского и общерусского, которая отражалась в представлениях Потебни и начинающего филолога Перетца еще в начале 1890‐х годов, после бурных лет независимости и федеративного развития 1920‐х пришла иерархия общесоветских и украинских культурных ценностей. Эти