Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Основной идеей формализма было то, что существует «универсальный ключ» к пониманию литературы – она должна быть истолкована через феномен остранения, через изменчивую от контекста к контексту «перезагрузку» литературности. В Украине же максимально общие «рецепты» формализма использовались для формирования новой национальной советской украинской литературы, своего обновленного литературного канона и в итоге для конструирования украинской национальной идентичности. Универсализм украинскими авторами понимался либо как синоним коммунистической всемирности (авангардисты, сторонники Хвылевого), либо как псевдоним «всемирного культурного наследия» (соратники Белецкого, «неоклассики»). Русские формалисты, как и продолжатели славянофилов – футуристы (вспомним Чижевского), тоже были своего рода «изоляционистами»[1463] и откликались на тенденции текущего литературного процесса, но были гораздо более склонны прислушиваться к поступи истории, нежели смело творить ее. Украинский формализм был универсальным по форме и национальным по содержанию, если точнее, национальным по интенции.
В этом смысле наш вывод расходится с положениями недавней монографии Леси Демской-Будзуляк[1464] о полной автономии украинского формализма от российского и преимущественном воздействии на него установок и достижений немецкой морфологической школы (О. Вальцеля, В. Дибелиуса и других). Здесь нужно сразу сказать, что и в самой России к концу 1920‐х попытки московских теоретиков из ГАХН или Жирмунского в Петрограде дистанцироваться от «слишком шумных» опоязовцев, опираясь на идеи Вальцеля или его сторонников, успеха, в общем, не возымели – результатом их оказывался, по нелестной оценке Тынянова и Якобсона из пражских тезисов, «академический эклектизм».
Более того, немецкая морфологическая школа, несмотря на некоторую известность в СССР 1920‐х годов – как искомый противовес опоязовским «крайностям», так и не стала весомым теоретическим течением в Веймарской Германии[1465]. Ни во французских новациях 1960‐х, ни в американской «новой критике», да и в самой ФРГ влияние этой школы, в отличие от запроса на русский формализм и чешский структурализм (несмотря на ощутимость лингвистического барьера), не было значимым. Точно так же преувеличенными кажутся параллели между потебнианством, идеями А. Белецкого – с одной стороны, и немецкой рецептивной эстетикой 1960–1970‐х – с другой (учитывая и полувековую хронологическую дистанцию). Неожиданным продолжением идей формалистского толка 1920‐х в украинской послевоенной и эмигрантской литературной теории и критике была неизменная отсылка Игоря Качуровского (1918–2003) к урокам компаративистики, полученным накануне войны в Курском педагогическом институте у ссыльного ГАХНовца Бориса Ярхо (которого Шкловский привлекал к возрождению ОПОЯЗа конца 1920‐х)[1466].
Ретроспективный взгляд на украинский формализм отчасти напоминает случай польский. И в Украине и в Польше выбор делали в пользу более умеренного варианта относительно авангардного ОПОЯЗа, с бóльшим вниманием к философским, психологическим или даже социологическим «расширениям» и синтезам[1467]. Некоторые исследователи, говоря о польском формализме, даже осторожно берут сам этот термин в кавычки[1468], указывая на относительность термина или перенос / трансфер его из русского примера. Россия рубежа 1910–1920‐х, а потом и Чехословакия времен Матезиуса, Якобсона и Чижевского и Пражского лингвистического кружка показали разницу сплоченного, доктринального -изма в отличие от более рыхлых, разнонаправленных штудий, в центре которых «тоже» форма как таковая (или стилевые приемы). Чтобы сложиться в устойчивый -изм, нужны постоянно действующие кружок, научное общество с журналом или сборниками, институциональная ячейка с учениками и учителями и с немалой долей культуртрегерства и даже саморекламы в духе «современного искусства», но еще и ретроспективный миф, хранители наследия, публикаторы и комментаторы, устойчивая посмертная слава.
В 1920‐е в советской Украине было скорее соперничество несхожих центров, проектов и инициатив в связи с идеей формального анализа – но после 1929 и 1933 годов вся эта былая активность и память о ней стали предметом, по сути, смертельной опасности. Конструкцию позитивного мифа (хотя и совсем по-разному) взяли на себя ученые и авторы диаспоры: Ю. Шевелев, Ю. Лавриненко, М. Орест, В. Державин, Ю. Бойко-Блохин, Г. Костюк. Связь времен обеспечивал, помимо прочих, Д. Чижевский[1469] и, ближе к нашему времени, его внимательный и глубокий критик Григорий Грабович, ставший профессором в Гарварде. Напомним, что именно Грабович, знаток наследия Р. Ингардена и творчества П. Тычины, при обсуждении перспектив изучения украинского формализма в 2004 году указал на важность осознания и учета «красной», революционной составляющей украинской теоретико-гуманитарной культуры 1910–1930‐х годов – что совершенно необходимо для глубокой, а не схематичной или описательной трактовки формальных штудий в рамках феномена нацмодернизма в нашем понимании.
Элегическое понятие руины в связи с деятельностью институций 1920‐х годов, кажется, становится важной операциональной метафорой[1470] вместо неизбежных и необходимых надежд конца ХХ века на «возрождение» или «возвращение» утраченного, различных проектов неоформалистского плана. Так или иначе, исчезнувшее не равно забытому.
Мы надеемся, что наш труд окажется полезен для разметки контуров и постижения захватывающей внутренней жизни этой многообразной и неисчерпаемой Атлантиды.
Приложение
Материалы по истории рецепции и развития формального метода в советской Украине в 1920‐е – начале 1930‐х годов
В приложении мы предлагаем читателю подборку материалов, имеющих прямое отношение к теме этой книги. Мы решили собрать их вместе для того, чтобы обозначить контекст, в котором происходят сюжеты, описанные нами, а также чтобы наметить базу для дальнейшего исследования данной темы. Все переводы (за исключением статьи В. Бойко) украинских источников публикуются на русском языке впервые. В приложение также включены некоторые неизвестные и малоизвестные тексты на русском языке, опубликованные в периодике 1920‐х. Переводы выполнены Галиной Бабак, комментарии и примечания (кроме оговоренных случаев) Галины Бабак и Александра Дмитриева. Перевод исходит из современных правил стилистики и орфографии русского языка.
Рецензии
Борис Томашевский о «Науке стихосложения» Бориса Якубского (1923)[1471]
Б. Якубський. Наука віршування. Видавництво «Слово». Стр. VI + 124. К., 1922
В нашей скудной литературе по теории русского стихосложения книжка Якубского является событием. Написанная по-украински и обращающаяся к украинским поэтам, она трактует, собственно, теорию русского стиха. Специальному вопросу об украинском стихе автор посвящает около 10 страниц.
По замыслу автора, книжка должна явиться элементарным учебником стихосложения. Таких учебников, сколько-нибудь удовлетворительных, в русской литературе нет. Безграмотные издания Бразовского[1472] и Шебуева[1473] не в счет. Пухлый том Шульговского («Теория и практика поэтического творчества»)[1474] – единственное, по чему учатся стихосложению, – далеко не удовлетворителен и весьма сумбурен. Между тем именно отсутствие краткого, элементарного изложения начал стихосложения заставляет исследователей русского стихи блуждать в дебрях неотчетливых понятий и несформулированных проблем.
Книжка Якубского, несмотря на свою элементарность, объединяет в себе выводы новейших исследований русского стиха. Автор обнаружил значительную начитанность в специальной русской