Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В культурном аспекте важно упомянуть вышедшую в 1915 году в журнале «Украинская жизнь» программную работу «Белорусское возрождение», автором которой был молодой литератор Максим Богданович[1393]. Умерший в мае 1917 года, признанный вскоре звездой первой величины в становящейся белорусской литературе, он входил в круг авторов этого украинского органа, и уже в 1920‐е его наследие и собрания текстов внимательно изучал и рецензировал М. Драй-Хмара, один из ведущих киевских «неоклассиков»[1394].
Сопоставление уже в трудах современников 1920‐х годов послереволюционных векторов развития белорусской и украинской литературных культур и их политического контекста было, разумеется, не случайным. Еще во времена Евшана, в конце 1900‐х годов (в том числе на страницах «Украинской хаты» и в белорусской «Нашей ниве»[1395]) другой рано ушедший из жизни белорусский писатель и критик Сергей Полуян (1890–1910) печатал обзоры «Национальное возрождение чувашей», «Якутское национальное движение», а также обобщающую статью «Культурное значение малых наций»[1396].
Особенно важную роль в становлении белорусской литературной теории сыграли ученые, связанные в 1910‐е годы с ликвидированным в ходе Первой мировой войны русским Варшавским университетом. Ученые разных поколений, приглашенные в Минск[1397] по инициативе ректора нового Белорусского университета историка Владимира Пичеты, – Иван Замотин, Александр Вознесенский, Евгений Боричевский – уже к середине 1920‐х печатались по-белорусски (как потебнианец П. Бузук) и активно занимались проблемами местной литературной жизни и истории.
Особенно интересной в плане интернационального признания была фигура Александра Вознесенского[1398] (1888–1966), который публиковал работы о развитии белорусского театрального искусства и на страницах «Ваплите»[1399]. Вознесенский в 1926–1928 годах успел напечатать в Германии и Англии статьи, рассказывающие о новых литературных теориях в бывшей Российской империи (включая содержательный рассказ о формалистах)[1400]. Наряду с немецкой статьей Жирмунского и французской работой Томашевского это были немногие публикации на западноевропейских языках о формализме в межвоенную эпоху. Примечательно, что методологическую статью Вознесенского о строении литературной науки напечатали в 1926 году в немецком не-славистическом журнале, издателями которого были Виктор Клемперер, будущий автор «Языка Третьего Рейха», и Ойген Лерх[1401]. Журнал, ориентированный на идеи Фосслера, гумбольдтовскую традицию и противостояние социологическим подходам, был вполне подходящей трибуной для публикации далекой от ОПОЯЗа работы Вознесенского, который был близок к идеям своего наставника Евлахова, другого «варшавянина» А. П. Скафтымова, петроградца А. А. Смирнова или Жирмунского[1402].
В то же время новаторство постулатов Вознесенского не стоит преувеличивать: во второй половине 1920‐х вопросы национальной (в его случае – белорусской) словесности и общие проблемы теории литературы в его работах, по сути, почти не пересекались содержательно. У минского исследователя они рассматривались и сосуществовали как бы порознь, бок о бок, в отличие от стремления украинских коллег использовать второе как инструмент для постижения первого[1403]. Своего рода аналогом возрождения интереса к наследию Сковороды в украинской культуре 1920‐х (включая и зарубежную ее ветвь) было тогдашнее широкое обращение белорусских ученых к наследию Франциска Скорины – как в минском Инбелкульте, так и в эмиграции[1404].
В целом случаи Украины и Белоруссии вместе с центральноазиатскими, тюркоязычными, финно-угорскими и закавказскими национально-литературными движениями 1910–1930‐х годов дают до известной степени схожую (хотя, конечно, чрезвычайно варьирующуюся и богатую деталями) картину. Первая мировая война и революционная волна 1917–1920‐х годов в первую очередь вовлекают в свой круговорот старшее поколение «нацдемовского» толка, к которому очень быстро примыкают младшие силы, более радикально эстетически и политически настроенные[1405]. Часть тех, кто оказался после 1920 года за границей, продолжает линию «национального возрождения» порой в системе более консервативных идеологических координат. Оставшиеся в условиях НЭПа и «переходного периода» оказываются захвачены программой культурной революции с федеративными и антиимперскими лозунгами, включая массовую мобилизацию и выращивание «низовых» местных кадров в организациях левой направленности. Характерно, что против попыток Всероссийской ассоциации пролетарских писателей на совещании 6–12 января 1925 года координировать политику всех левых организаций Союза солидарно выступили украинские «гартовцы» и московские союзники В. Гадзинского, белорусский «Маладняк» и татарские писатели[1406]. Важную роль в укреплении единства новой власти, новой науки и новой литературы играют массовые мероприятия, вроде Тюркологического съезда в Баку (1926) или близких по времени конференций по правописанию в Белоруссии и Украине.
Очень показательны в этом смысле региональная активность ЛЕФа в Одессе (ЮгоЛЕФ), в Казани и взаимодействие с местными национальными организациями, а также подчеркиваемая современниками близость московского «Перевала», белорусского журнала и одноименной группы «Узвышша» в 1927–1929 годах (Владимир Дубовка, Адам Бабареко) с украинской ВАПЛИТЕ[1407]. Часть организованных или неформальных групп ориентировалась на высокий модернизм и традицию (как Академическая ассоциация/группа в Грузии вокруг вернувшегося из Европы К. Гамсахурдия середины 1920‐х годов, Армянское литературное товарищество или киевские «неоклассики») – они были в сложных отношениях с футуристами из более молодых поколений[1408].
В плане же теории создаваемые тогда истории национальных литератур тяготели или к «народническому» образцу в духе С. Ефремова, или к культурно-исторической школе с дополнениями из марксистского социологизма Плеханова. Характерна острая газетная полемика 1922–1923 годов в казанской прессе между Джамалом Валиди, одним из первых историков татарской литературы, с авторитетным левым писателем и критиком Галимджаном Ибрагимовым (позднее, в 1925–1927 годах, последний был главой Акцентра Татарского Наркомпроса) о значении наследия в развитии татарской послереволюционной словесности[1409]. Порой энтузиасты изучения истории национальной литературы (из старшего поколения) занимали крупные посты в период борьбы за независимость, как Никол Агбалян (1875–1947), министр культуры Армении после 1918 года и будущий эмигрант. «Писательские» (как у видного белорусского прозаика Максима Горецкого) и академические, создаваемые филологами в 1910–1920‐е, истории своих национальных литератур далеко не всегда были выдержаны в едином ключе. В Украине сменивший Шумского Скрыпник с вершин политического Олимпа вмешивался в периодизацию истории украинской литературы, в публичных речах и при подготовке энциклопедических изданий настаивая на ее удревнении вплоть до времен Киевской Руси, требовал пересмотра прежнего «централизаторского» канона (с вытеснением украинской словесности в ранг «провансальства» или же чисто «домашнего употребления», сельской «отсталой» культуры)[1410].
Русский и украинский формализм сформировало специфическое соединение трех базовых компонентов: академической выучки (ориентира на историческую поэтику или потебнианскую теорию образа), дореволюционной модернистской эстетической критики и авангардно-футуристической доктрины, практической оптики «сделанной вещи». В остальных нацмодернизмах такого равновесного по соотношению элементов синтеза по разным причинам не сложилось. И все же смешение научного, художественного и социально-идеологического миров, начатое еще до 1917 года в связи с Первой мировой войной, так или иначе было характерно для всех локальных нацмодернизмов[1411].
Здесь важно отметить горизонтальную мобильность носителей нового типа