Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вера Фигнер надула коралловые губки:
— И ты бежишь? Достойно ли это старого народовольца, который.
— Который умирает, но не сдается? Так? — закончил с усталой улыбкой.
— Не обижайся, Тигрыч! Я все понимаю. — покосилась она на выпирающий живот Кати. — Скоро?
— Восьмой месяц пошел, — ответила Катюша. — Хорошо бы поспешить.
В душной комнате на Стромынке Кате явно не хватало воздуха. Лев вывел жену во двор, усадил на лавку. Вернулся.
— Отправь ее одну. В Париж, в Женеву — куда угодно! — вдруг шагнула к нему Фигнер, прижалась к плечу. — Мы будем с тобой. Мы будем собирать партию, будем действовать!
Вера, обворожительная Верочка. Сияющие, зовущие карие глаза совсем близко.
— Что ты, что ты, милая? — он почти оттолкнул красави- цу-агитаторшу. — Мы ведь не уходим из дела. Вместе с Оло- венниковой привлечем к выпуску «Вестника «Народной Воли» старика Лаврова. Его имя — реклама для партии! За границей много наших. Кравчинский, Кропоткин, Дейч, Вера Засулич. Будем готовить революцию.
— Хорошо. Поезжай, — холодно выдавила Фигнер. — Но на помощь не рассчитывай. Возможностей у нас нет.
— К тому же я давно хотел написать воспоминания о погибших товарищах. Там я смогу спокойно поработать. — словно бы оправдываясь, прибавил он, и тут же разозлился на себя за это.
Итак, надеяться не на кого. К счастью, практичная Катюша вспомнила о своей подруге Настасье — сестре первого террориста Валериана Осинского, хранящей в Харькове память о погибшем на виселице знаменитом брате. И не только память, но и печать — скрещенные револьвер и кинжал.
Пришлось отправиться в Харьков. У Настасьи сохранились связи, она принадлежала к революционной аристократии. Однако и у нее возникли трудности. Да, студентов и курсисток вокруг бегало немало, и все были готовы одолжить свои паспорта спасающимся бегством нелегальным, но документы эти не подходили Тихомировым — хотя бы по возрасту. Кинулись к солидным либералам — напрасно: после цареубийства и виселиц на Семеновском плацу те отшатнулись от «Народной Воли».
Осинской все же удалось устроить заграничный паспорт для Кати; вид для Тигрыча пообещали сделать чуть позже. Спешили. Катюше нужно было уезжать немедленно, чтобы ко времени родов она уже была в Европе, и все свершилось бы в спокойной обстановке.
В спокойной? Одной на чужбине, в интересном положении, без мужа? Она, прощаясь, неутешно плакала у Тигрыча на плече, а он улыбался сквозь наплывающие слезы, не узнавая собственной жены; ау, где же ты, бесстрашная орловская якобинка-заговорщица, бредившая под началом стареющего ловеласа Зайчневского инсуррекцией? Отзовись, член
Исполкома грозной «Народной Воли», состоящая в группе «Свобода или смерть»! (Ни больше, ни меньше: или так, или сяк!). Рассмеши всех, разбитная кухарка «Аннушка Барабанова», стерегущая тайную печатню в Саперном от непрошеных гостей.
Не отзывалась, не смешила. Твердила только:
— А если сыру угличского захочу? Или малиновой пастилы? Ты приедешь?
— Спрашиваешь! Встану пред тобой, как лист перед травой! — пытался шутить.
— Тебе же не хочется уезжать. А вдруг — останешься?
— Да что ты? — ответил неуверенно. — Следом за тобой. А пока — в Ростов. Туда придут деньги от Шелгунова. Представь себе, дает за не написанные еще статьи. Будет тебе и на сыр и на пастилу.
Катя уехала. Через полторы недели Осинская прислала паспорт и ему. Лев глянул на фотографию и понял, что через границу не проедет: с фотографии на него смотрел черный, как смоль, армянин с ястребиной наружностью даже и близко не похожий на идеолога «Народной Воли». Ах, Настасья Андреевна, спасибо, разумеется! И добрый человек по имени Мелкон. Тебе тоже кланяюсь, но.
Он побрился до синевы — убрал бороду и баки. Театральный старичок-гример снова разложил свои оловянные трубочки с красками и под бормотание про великого Андреева- Бурлака в роли Подхалюзина три с половиной часа чернил кисточками его широкое лицо. Но, похоже, без толку: благородный образ смуглого Мелкона так и не проступил сквозь славянские черты.
По вокзальному перрону прогуливался крутоплечий господин в длинном летнем пиджаке и в брюках с красным шнурком. Тигрыч вспомнил его лицо: конечно, конечно, в кондитерской на Невском, где они встречались с матерью Сони, а следом он уходил от агентов охранки; и еще потом — в день казни, в ослепительную ростепель, наполненную барабанной дробью. Лев даже голос услышал: «Господин Обухов, и вам бы в буфет, водки бы выпить!..»
Жандарм? Начальник их летучего отряда?
Обухов быстрым филерским взглядом обтрогал фигуру Тигрыча, и вдруг впился острыми глазами в его глаза: да-да, их не изменишь — ни цвет, ни выражение, сколько бы ни трудился старый гример.
Все? Приехали, не отъехав?
Перехватило дыхание. И сразу же какой-то злой куражливый азарт встряхнул беглеца: пропадать, так с музыкой!
Не опуская глаз, с широкой улыбкой он двинулся прямо на Обухова и, поравнявшись с ним, изящным движением чуть приподнял шляпу и учтиво поклонился. Агент от удивления раскрыл рот и неожиданно для себя сделал то же самое. Со стороны выглядело, будто добрые знакомцы приветствуют друг друга, радуясь нечаянной встрече.
Теперь — не оглядываться.
Тигрыч отдал билет кондуктору и вошел в вагон, чутким слухом нелегала силясь отделить торопливое шарканье подошв спешащих на поезд пассажиров от тяжелого топанья сапог жандармов, взявших след. Все спокойно. Шарк да шарк. Вот кто-то высморкался. Заплакал ребенок. Ударил вокзальный колокол. Никто за ним не гнался.
Состав тронулся — мягко, почти незаметно.
Впереди было полтора суток пути — через Кременчуг до австрийской границы. На станциях он почти не выходил (конспирация!), старался побольше спать, чтобы скоротать время. Но в Волочиске пришлось покинуть вагон — это был последний русский пункт, за ним начиналась Галиция — и пересесть в австрийский поезд. В долгом ожидании состава Тигрыч вошел в вокзальное здание, взял кофе в буфете, повернул голову и обмер: на самом видном месте висела его фотография. «Разыскивается опасный преступник, обвиняемый в злодеянии.».
Боковым зрением заметил: со стороны кассового зала к нему мерно приближался патруль железнодорожных жандармов. Подло задрожали колени. «Неужели схватят? На пороге свободы. Глупо.» Обжигаясь, судорожным глотком он осушил чашку. Понимал, что надо уйти, но ноги словно приросли к полу.
— Вам дурно? Нужна помощь? — рыжеусый унтер с внимательными глазами шагнул к Тихомирову.
— Нет-нет! Благодарю. Оступился. — пряча лицо в кашне, выдавил он.
Скорее! От этой жуткой фотографии — на перрон, в ватер клозет, к поезду! Куда угодно.
Он почти побежал между скамеек, запнулся за чьи-то ноги и упал бы на пол, на витые чугунные спинки, но все тот же жандарм ловко подхватил его, удержал и бережно усадил рядом с каким-то толстяком. Тут же возникла морщинистая сестра милосердия, шумная особа с пузырьками, которые совала Тигрычу под нос, чем-то пахучим натирала виски, удивляясь, отчего так быстро чернеет вата (грим! проклятый грим!), приглашая поудивляться и толстяка, и самое страшное — жандармов.— Паровозная копоть, — догадался унтер. — Поди ж, в первом вагоне ехали? И окно открыто.