Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сквозь меня так много немых голосов,
Голоса несметных поколений рабов и колодников
…И прав, принадлежащих униженным,
Голоса дураков, калек, плоскодушных, презренных, пошлых…
Сквозь меня голоса запретные,
Голоса половых вожделений и похотей, с них я снимаю покров…
Поэтому неудивительно, что Нью-Йорк занимает центральное место в кульминационных строках элегии Уитмена в память об Аврааме Линкольне как единственное место, которое поэт называет своим «собственным»: «Вот, тело и душа – моя страна, / Мой Манхэттен, шпили домов, искристые и торопливые воды, корабли…»[451] Очевидно, что Нью-Йорк – это не просто какой-то отдельно взятый город; это также символ американского разнообразия, открытости и высоких надежд.
Такое поэтическое воспевание разнообразия не обходится без проблем. Темная сторона жизни существует, и это нельзя отрицать. Однако вся жизнь держится на любви, и смысл этой поэзии в том, что именно она может вести нас вперед, являясь в основе своей любовью к человеческому телу. Когда нам не нравятся наши сограждане, когда мы не одобряем того, что они делают, мы все еще можем любить их как часть великого города, который мы чествуем и которым сами являемся. Поэзия открытости манит нас, даруя нам наслаждение от исследования тех уголков жизни, на которые мы можем смотреть с подозрением. К ним относятся, и это хорошо знал Уитмен, аспекты телесной жизни, которую мы часто ограждаем как запретную территорию, говоря себе, что то, что заставляет нас чувствовать себя некомфортно, находится вовне и принадлежит «другому».
Но Нью-Йорк не единственный объект воспевания в городской поэзии Соединенных Штатов. И теперь мы можем рассмотреть Миллениум-парк в Чикаго, формирующий общественное пространство, которое являет собой поэму разнообразия. У Чикаго есть давняя история телесного самоутверждения. В отличие от изысканного Востока (в чикагском представлении), где люди могут практически забыть о том, что у них есть тела, Чикаго гордится своими запахами, своим потом:
Свинобой и мясник всего мира,
Машиностроитель, хлебный ссыпщик,
Биржевой воротила, хозяин всех перевозок,
Буйный, хриплый, горластый,
Широкоплечий – город-гигант.
Мне говорят: ты развратен, – я этому верю: под газовыми
фонарями я видел твоих накрашенных женщин,
зазывающих фермерских батраков.
Мне говорят: ты преступен, – я отвечу: да, это правда, я
видел, как бандит убивает и спокойно уходит, чтоб вновь
убивать.
Мне говорят: ты скуп, и мой ответ: на лице твоих детей
и женщин я видел печать бесстыдного голода.
И, ответив, я обернусь еще раз к ним, высмеивающим мой
город, и верну им насмешку, и скажу им:
Укажите мне город, который так звонко поет свои песни,
гордясь жить, быть грубым, сильным, искусным.
С крепким (ловцом вгрызаясь в любую работу, громоздя урок
на урок, – вот он, рослый, дерзкий ленивец, такой живучий
среди изнеженных городков и предместий,
Рвущийся к делу, как пес, с разинутой пенистой пастью,
хитрый, словно дикарь, закаленный борьбою с пустыней,
Простоволосый,
Загребистый,
Грубый, –
Планирует он пустыри:
Воздвигая, круша и вновь строя.
Весь в дыму, полон рот пыли, смеясь белозубой улыбкой,
Под тяжкой ношей судьбы, смеясь смехом мужчины,
Смеясь беспечным смехом борца, не знавшего поражений,
Смеясь с похвальбой, что в жилах его бьется кровь, под
ребром – бьется сердце народа.
Смеясь.
Смеясь буйным, хриплым, горластым смехом юнца, полуголый,
весь пропотевший, гордый тем, что он – свинобой, машино –
строитель, хлебный ссыпщик, биржевой воротила и хозяин
всех перевозок[452].
Карл Сэндберг пишет в стиле Уитмена, и его Чикаго – аналог Нью-Йорка Уитмена: место, которое намеренно вызывает неодобрение и даже отвращение ханжей и тех, кто мнит себя ангелом-подмастерьем. Город радостно выставляет напоказ свою телесность: он весь в дыму, потный, вонючий, но в то же время полон жизни и восторга. Как прекрасно написал Г. Л. Менкен: «Я даю тебе Чикаго. Это не Лондон с Гарвардом. Не Париж с пахтой. Это Америка в каждом супе из кишок, в каждом ребрышке. Он живой от морды до хвоста».
Не все чикагцы были довольны этим образом. В конце XIX века публичные здания и парки, напротив, подчеркивали псевдоевропейскую концепцию первозданной чистоты – мы можем назвать это своего рода антропоотрицанием, исполненным в камне. В Грант-парке, построенном в подражание классическим садам Европы, центральным элементом является Букингемский фонтан (1927) – белый, чистый, недоступный для человека. Неудивительно, что в Грант-парке не очень много посетителей – парк их не привлекает; а если там кто-то и оказывается, то быстро обнаруживает, что делать в парке совершенно нечего. Во время Всемирной выставки 1893 года Чикаго встречал гостей со всего мира, решив предстать перед ними чистым и белоснежным. Как мы обсуждали в восьмой главе, временные здания выставки, известные как «Белый город», создали сказочный мир, за которым скрывался мир разнообразия[453]. Этому безупречному скелету определенно не хватало плоти и, очевидно, недоставало иронии. Такие развлечения, как шоу «Дикий Запад» Буффало Билла и разнообразные этнические выставки разместились за пределами фестиваля, в парке Мидуэй, который сейчас проходит через территорию Чикагского университета.
Белый город провозгласил Чикаго столь же царственным городом, как и великие монаршие столицы Европы. Вслед за ними Чикаго не рассчитывал на самом деле стать человечным, смертным и потным. И людям низших классов там были не рады – не больше, чем в близлежащем Чикагском университете.
К счастью, концепция парков и публичного искусства в Чикаго изменилась. Мы вернемся к Мидуэю в десятой главе. Но главной достопримечательностью этой обновленной сэндбергской концепции города является лежащий ближе к центру, рядом с Грант-парком, и переворачивающий его идею Миллениум-парк, открытый в 2004 году под эгидой мэра Ричарда М. Дэйли[454]. Приближаясь к парку со стороны Мичиган-авеню, вы сначала сталкиваетесь с фонтаном Крауна, спроектированным испанским художником Жауме Пленса. На двух огромных экранах высотой пятнадцать метров на расстоянии около двадцати трех метров друг от друга можно увидеть фотографии лиц чикагцев всех возрастов, рас и типов. Одновременно на экранах показываются два лица, выражение которых меняется в замедленном режиме с потрясающим комичным эффектом. Каждые пять минут или около того, перед тем как два новых лица сменяют предыдущие, губы на фотографиях людей вытягиваются в трубочку, и из них начинает литься вода на детей, которые резвятся в неглубоком бассейне внизу между экранами. К веселящимся детям часто присоединяются – поначалу робко и осторожно – родители