Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было и прошло, и быльем поросло.
Такая реконструкция прошлого стала возможна только потому, что у меня спала с глаз повязка мифа, и Шекспир как человек стал виден вполне отчетливо.
Ратленд почти до самого конца не мог управлять страстями, одна из них – ревность. О том, что разум, с летами рождающий мудрость, все-таки помог ему с ней справиться, свидетельствует его последняя пьеса «Буря». Все трезво рассмотрев в себе, в своей душе, во внешнем виде (читай первую элегию «Ревность» Джона Донна) – он страдал избыточным весом, передвигался по дому в кресле-каталке, – переоценив все поступки, начиная с юности, он всех простил, чему помогла присущая врожденная участливость (эмпатия), и буря страстей унялась у него в сердце. Высшая мудрость осенила душу. И ему померещилось – он не поэт больше, существо, подобное Творцу. Сравните последние монологи Просперо с монологом Бога в великой «Книге Иова». И Шекспир создал Просперо – главная и последняя его ипостась. Только Бог творит непостижимой человеку силой, а Просперо творит силой искусства. Сила эта божественного происхождения – «искра Божья», и Шекспир это знал.
И все же сам-то он был всего лишь человек, и, освободившись от страстей, по его мнению, утратил и поэтическую мощь. Потому и расстался с атрибутами своей божественной (волшебной) силы. А без нее жизнь не имела смысла. Он, как видно, предчувствовал близкую смерть. Вот почему так волнуют последние монологи Просперо. Ариель – его собственная духовная эманация. Это он говорит сам с собою. Но передать простыми ясными словами то, что томило в минуты сочинения «Бури» ум и душу Шекспира, невозможно. Это постигается духом на уровне мистики. И, конечно, об этом гениально написал Генри Джеймс в статье о Шекспире, которую уже давно пора перевести.
Напомню, что в январе 1612 года графу Ратленду понадобились для своих работ две небольшие серебряные пластинки с двумя застежками – так застегивались тогда книги.
Через пять месяцев графа не стало.
Конец отступления.
Миф оказывает и иные, не столь вредные и более мягкие, воздействия, но все они отрицательного свойства. Только переродившись в утешительную сказку, миф перестает быть социальным и разрушающим психику злом. Утешительная сказка – санитарная мера, панацея от депрессии, угрюмости, психического расстройства, да и просто от неискоренимой иронии.
Миф, к счастью, имеет возраст, чем он старше, тем упорней и разрушительней, но в конце концов под напором накапливаемых исследователями фактов теряет силу, дряхлеет и, как все на свете, разрушается и гибнет. Мы сейчас присутствуем при расшатывании, размывании мифа о Стратфордце.
УИЛМОТ
Укреплению его способствовал Джеймс Уилмот, достопочтенный священник в небольшой деревне на Эйвоне Бартон-он-зе-Хит, что в шести-семи милях от Стратфорда. Перед тем он был профессором в Оксфорде и дружил со многими видными литераторами. Любимым его чтением были Шекспир и Бэкон. Один лондонский издатель предложил ему написать биографию Шекспира. Он согласился – шли восьмидесятые годы XVIII века – и принялся собирать материал. От Шакспера его отделяло 170 лет.
То, что Уилмот нашел, погрузило его в уныние. Он узнал, что Шекспир, сын мясника, не умел ни читать, ни писать, что в лучшем случае он был «сельским дурнем, когда отправился в Лондон искать счастья. Он никогда не учился в школе. Вот почему не мог быть встречен там как друг и равный культурными образованными людьми, которые одни могли своим общением восполнить пробелы его воспитания» [192].
И в 1785 году Уилмот приходит к выводу, что Шекспира написал Бэкон. Но публиковать свое открытие Уилмот не стал, не хотел обижать своих ближайших соседей – жителей Стратфорда: к этому времени уже пышным цветом расцвела их убежденность, что знаменитый Шекспир – уроженец их города. Их нельзя в этом винить, знание, которым они тогда располагали, давало им основание предположить это. Таким образом, миф на ранних этапах – гипотеза, основанная на скудном количестве фактов.
НАСМЕШКИ НА ПАМЯТНИКАХ И НАДГРОБИЯХ
Повторяю еще раз, убежденность стратфордцев зиждилась на двух китах: один – Первое Фолио, другой – стратфордский монумент с хвалебной надписью. Но вот как англичане шекспировского времени относились к подобным надписям. Современник Шекспира, автор «Британии», собрания надгробий в соборе Св. Павла «Reges», «Анналов» (история царствования Елизаветы), уже известный нам Уильям Кэмден [193] в дополнении к своей истории Англии «Remains» в разделе «Эпитафии» пишет: «Монументы, воздвигнутые людям достойным… поощрялись, но красивые надгробья для людей низкого звания (base) были всегда открыты для ядовитой насмешки (bitter jokes). Вот, например, мраморный памятник брадобрею Лисинусу, на котором стоит надпись в виде диалога. Один собеседник, глядя на него, насмешливо вопрошает, неужели Бог не отличает людей достойных – «men of worth»: Marmoreo Licinus tumulo jacet, at Cato parvo,
Pompeius nullo/ Credimus esse Deos?
(Лисинус лежит в красивой мраморной гробнице, Катон в маленькой. Ау Помпея ее вообще нет. И мы верим, что есть боги?) Другой уверяет, что Бог, конечно же, отличает людей достойных: Saxa premunt Licinum, vehit altum fama Catonem,
Pompeium tituli, Cedimus esse Deos [194].
(Лисинуса придавило камнем, Катон восславлен, а Помпею возданы почести. Да, признаем, боги есть).
Так что и про надпись на памятнике Шаксперу лучше, чем русская пословица «вилами по воде писано», не скажешь. Если в церкви Святой Троицы похоронен великий Шекспир, то никакой насмешки нет. Если же в те годы для всех, кто знал Шакспера, в том числе и для жителей Стратфорда, он был торговец, ростовщик и откупщик, то есть человек невысокого звания, еще не успевший прославиться, то надпись – бесспорно, ядовитая насмешка.
Вспомним, как писал о Шакспере один из жителей Стратфорда, собравшийся занять у него под процент деньги на нужды города, и что ему ответил его приятель – хорошо бы сначала узнать, под какие проценты он обещал ссудить. Судите сами, кем был тогда в глазах стратфордцев их горожанин Уильям Шакспер. Так вот, если бы добросердечный Уилмот не пожалел в 1785 году стратфордцев, – он в восемьдесят лет сжег бумаги, содержавшие его находки, – а Джеймс Коуэлл не смалодушничал, собрав спустя двадцать лет все, что мог, об Уилмоте и не спрятал в стол