Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На подготовку к допросу ушло две недели. Во-первых, мне хотелось собрать вещи из той, старой жизни. Осталось их немного, но я хорошо поискал и кое-что полезное смог откопать. Во-вторых, стоило продумать логику разговора. Понятно, Хасс бы всю логику поломал, но стройный план – штука хорошая, даже если имеешь дело с таким, как он. Ну и в-третьих, я ждал подходящего момента. Хасс почти постоянно был в некоем помутнении, но порой прозревал. Вот этого-то прозрения я и ждал, попутно пытаясь выведать у него всякие мелочи. Так, из кривых фрагментов склеилась история про горбатую бабку с усами – ту, о которой Хасс вспомнил после мытья. Бабка, древняя и, судя по всему, полоумная, решила, что Хасс – ее сын. Комнату отвела, кормила, гладила по головке. Жила она где-то в забросе, телевизора не смотрела и знать не могла, куда вечерами ходит любимый сынок.
Я дал Хассу конфету, большую, с пышными хвостами, и подлил кипятку. Он посмотрел вполне осознанно, развернул фантик и принялся конфету обнюхивать.
– Павел, а помнишь… – аккуратно начал я, – как тебе ползарплаты такими вот конфетами дали? Здоровая была коробка, ты еще пошутил, что это самогонный аппарат.
– Кощей, – сказал Хасс и лизнул фантик.
Он помнил! Тогда, распечатав коробку, мать рассердилась – зачем согласился, денег и так не хватает. А Хасс набрал из коробки полные руки и, хохоча, стал рассыпать конфеты по комнате.
– Царь Кощей над златом чахнет, – приговаривал он, а мы стояли на берегу его сладкого моря и боялись пошевелиться.
Хасс протянул мне кружку, мол, напился, хватит. Конфету спрятал в карман. Я отметил про себя, что надо будет ее потом забрать, а то растает, придется застирывать штаны.
– А помнишь, где ты тогда жил?
– В квартирке. – Он подсунул под спину сложенное одеяло и уселся поудобнее. – Зиму зимовал… холодненько. Сетку за окно вешал.
Правильно! Часть конфет Хасс продал и купил мяса, килограммов пять. Вот только холодильник сломался, и мясо весь день провисело за окном в большой красной авоське. Мне приказано было следить, чтобы не украли, все же первый этаж. Ну и ворон гонять, если слетятся. Помню, как я сидел, закутавшись в плед, и мнил себя маленьким постовым. Рядом на табуретке лежал топор. Мать смеялась, носила на пост печенье, а за окном под ногами прохожих похрустывал белый искристый снег.
Хасс вспомнил о зиме очень кстати.
– Смотри-ка, чья это? – Я вынул из рюкзака старую ушанку. Мать забыла о ней, когда собирала Хассовы вещи, да и потом почему-то не выбросила.
– Ша-а-апка! – разулыбался Хасс и потянулся, звякнув цепью. Погладил слипшийся мех и, пыхтя, стал развязывать тесемочки на макушке. Трепанные, почти расползшиеся на нитки, тесемочки поддались ему не сразу. Отогнув наконец уши, он начал бурно дышать в шапочное нутро. Я подумал было, что его тошнит, и хотел уже шапку отобрать, но тут Хасс дышать перестал и надел ее мне на голову.
– Тепло сделал, – сказал он, – не болей.
Десять лет назад мы шли по вьюжной улице. Дуло сильно, и уши мои ныли под тонким «петушком». Я зажимал их руками, но это не помогало. Хасс выругался на мерзлого щенка, на мать, на кузькину погоду, а потом снял ушанку и так же, как сейчас, напялил ее на меня…
– А жил ты с кем? – спросил я.
– С женою своей. – Хасс пальцами нарисовал пружинки возле лица, что, видимо, означало кудрявость его жены. – Злая. Хоть вой.
Вот здесь он явно что-то путал. Наверное, вспомнил законную, как назвал ее Пименов, жену. Она и правда была кудрявая, ну или подкрученная на бигуди.
«Ладно, – я глубоко вдохнул, – тогда у нас ход конем».
– Смотри, – я протянул Хассу шаль, ту самую, с вязаными цветами и запахом молока, – жена твоя разве носила?
Хасс коснулся шали и тут же отдернул руку. Помотал головой. Я не хотел, чтобы он трогал эту вещь, но иначе было нельзя.
– Ой-ой, – почти прошептал Хасс, а потом ткнулся лицом в цветы и хрипло забубнил: – стыдно, ой как стыдно, стыдно, стыдно…
Я осторожно потянул шаль за угол – побоялся, что он напускает в нее слюней. Хасс поцеловал ускользающее полотно и уставился на шапку, которая все еще была на мне.
– Забери, – буркнул я и сунул ушанку ему в руки. Хасс тут же схватил ее, будто боялся, что я передумаю, и спрятал под одеяло.
Мне показалось – шаль сработала, и я пошел дальше. Из пакета достал портрет, большой, черно-белый, в рамке. На портрете матери было семь, она выпускалась из детского сада. Пышное платье, бант на макушке и летние сандалики в дырочку. Портрет висел на стене в гостиной – всегда, сколько я себя помнил. Висел он и при Хассе, и тот любил дразнить мать, напевая: «А ножки тонкие, а жить-то хочется».
Нынешний Хасс смотрел на портрет с веселым изумлением.
– До́ма, – сказал он и, звеня цепью, захлопал в ладоши. – Чего ж ты, малец, совсем дурной? До́ма я жил! – и вдруг помрачнел, и по новой стал хрипеть свое «стыдно, стыдно, стыдно». Я испугался, что он опять помутнеет, но в глазах его было ясно, как в летний погожий день.
Снаружи, в первой комнате, громко затопотали.
– Зяблик, ты здесь? – Голос звучал капризно, и я сразу понял: Мелкий сильно не в духе.
– Здесь! Посиди там, скоро выйду.
Он сделал вид, что не услышал, и широко распахнул дверь в подсобку.
– Играете без меня, да?
Пальто на нем было криво застегнуто, словно он торопился застать нас вдвоем. За игрой, в которую его, Мелкого – он знал это – мы все равно бы не взяли.
– Пожалуйста, уходи, – тихо сказал я.
– Обнаглели, что ли? – Он пнул лежащую на полу шаль носком сапожка. – В собственный дом не пускают!
И тут я взорвался.
– Да с чего ты взял, что дом твой?! Сказано выйти, значит, сопли подобрал и вышел! И молча, слышишь? Именно сейчас – молча!
Мелкий надулся, выпятил нижнюю губу, но не заплакал. Это было странно – ревом он почти всегда выторговывал что хотел. Хасс замахал на него руками:
– Иди, иди, иди! – И, дернув меня за штанину, добавил: – А ты не кричи.
– Плохие вы. – Мелкий вышел, не прикрыв за собой двери. Было слышно, как он стащил со стола кастрюлю с вареной картошкой и, не снимая сапог, с ногами залез на топчан.
– Павел, – сразу начал я, пытаясь удержать скользкий