Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тот факт, что эта странная и тревожная фантазия со временем превратилась в ориенталистское клише, представление о восточном мире, преисполненном соблазнительными экзотическими женщинами, терпеливо ожидающими завоевания европейскими мужчинами, может почти отвлечь нас от того факта, что эта история является весьма личной для самого Камоэнса – несмотря на то, что она рассказана через посредничество богов, морских чудовищ и русалок. Здесь под поверхностью разбросаны все элементы его уничижений. Превращение гиганта Адамастора в мыс Доброй Надежды, убивающий людей, происходит после того, как его обманула нимфа, в которую он влюбился и которая (как поступила когда-то с Камоэнсом Антония Браш) обещала ему свидание только для того, чтобы поглумиться над тем, что он посмел уравнять свое уродство с ее красотой, и превратила его в чудище стыда и гнева. Нереиды, которые по приказу Венеры появляются у корабля, кажутся не такими уж неправдоподобными, если вспомнить утонувшую Динамену, возлюбленную поэта. А в конце эпоса на Острове Любви появляется и сам Камоэнс, плохо скрытый под личиной матроса по имени Леонарду:
А Леонарду, воин вдохновенный,
Красивый, обходительный и статный,
В любви, увы, несчастный неизменно,
Ее не знавший силы благодатной[306].
Даже нимфа, предназначенная для Леонарду в этой фантазии, не проявляет к нему особого интереса, но все же, утомившись от скорбной красоты его петрарковских стенаний, наконец, падает ему на грудь – он находит девушку последним[307] из моряков[308].
В заключительной части поэмы да Гама получает видение славного будущего, ожидающего Португальскую империю, и Камоэнс объявляет, что эта затейливая эротическая фантазия – всего лишь аллегория славы, которая ожидает тех, кто осмелится отправиться в путь. Истина, возможно, была несколько сложнее. Хотя Камоэнс явно жаждал славы и финансовой безопасности, которую она могла бы принести, он, судя по тексту, также одержим поиском ответной любви. Надежда, что на востоке он найдет ту взаимную любовь, которая ускользнула от него в родной Португалии, оказалась пустой, что, вероятно, неизбежно, если отношения складываются на столь неравных условиях: те самые права и сила, которые позволяли ему заводить любовниц, одновременно постоянно напоминали, что эту сделку скрепляли именно права и сила, а не какие-то его личные качества – и это, похоже, переросло в навязчивый стыд. Великий грех этого века, писал он, – любить вещи, созданные для использования, а не использовать вещи, созданные для любви. Хотя Камоэнс, возможно, и принес пользу нескольким людям, выше этого он никогда не поднялся. Однако весьма личные влечения, обусловленные реалиями его жизни, стали в его эпосе архетипом колониальной фантазии, которая соединила славу благородных деяний, вознаграждение за завоевания и удовлетворение эмоциональных и эротических желаний[309].
Тот факт, что Камоэнс счел необходимым списать свои навязчивые идеи на аллегорию чего-то более благородного и более абстрактного – стремления к славе, – составлял часть более широкого культурного переосмысления, с которым столкнулась Европа при встрече с Востоком. Если первое, что Камоэнс сообщает об Индии в своей эпопее, – это немыслимое значение животных в ее культуре, то второе – это отношение ее населения к сексуальной жизни, которое было практически непостижимо для европейцев. Если вегетарианство браминов вызывало у португальцев недоумение, то еще сильнее озадачивало то, что их строгость в вопросах питания исчезала, когда дело доходило до секса:
И только в почитании Венеры
Сей благостный народ не знает меры.
И общими здесь жены пребывают
Для всех мужчин в семействе неизменно[310].
Такое сумбурное и расплывчатое представление об индийских сексуальных обычаях встает в один ряд с сообщениями других европейцев, изумленных, что на Востоке совершенно иные представления о связи между сексом и религией; подобные сообщения оказывали сильное влияние на умы, хотя изобиловали ошибками и недоразумениями. В то время как в основе авраамических верований лежало регулирование и ограничение сексуального аппетита, а отказ от наиболее развратных его проявлений служил ключом к будущему вознаграждению, европейцев поразило наличие в Виджаянагаре святилищ, отведенных для храмовой проституции; такую же практику они обнаружили у служительниц храмов в Японии. В письмах иезуитов с недоумением сообщалось, что в Индии в священных процессиях участвовали почти обнаженные танцовщики, мужчины и женщины, покрытые маслом, а в Гоа издавали указы против трупп, приезжавших, чтобы исполнять непристойные танцы, петь грязные песни и творить иные вещи в угоду своим храмам и идолам, которым их мог научить только дьявол. Еще более удивительно, что во многих местах, которые посещали европейцы, широко и открыто практиковались однополые отношения – например, среди персидских купцов Ормуза и образованных людей при китайском дворе. Хотя португальцы пытались искоренить эти явления, изгоняя из Ормуза «содомитов» с ноздрями, проткнутыми стрелами, и яростно критикуя гомосексуализм в Китае, это не могло уничтожить подрывную силу той угрозы, которую подобные вещи представляли для их собственных убеждений. Как и в случае с обращением с животными, такое отношение к сексуальной сфере представляло собой нечто большее, нежели просто разногласия по мелочам: идея, что спасение не связано с подавлением самых сокровенных желаний, бьет по основам западной метафизики, которая постоянно подтверждает свою веру в находящийся где-то лучший мир актами самоотречения, отказом от грешных и низменных реалий этого мира. Хотя казалось, что страдания воздержания оправдывают себя, если учесть обещанное в будущем, но и обратное было как минимум столь же верно: дары Божьи выглядели такими ценными, потому что связывались с мучительным чувством стыда и самоотречения. Как заставляет предположить Остров Любви в конце «Лузиад», эти устремления никогда не исчезали: они просто переносились на другие вещи, порождая ядовитую путаницу между похотью, алчностью и надеждой[311].
Камоэнс вернулся в Лиссабон в апреле 1570 года на корабле Santa Clara, а 24 сентября 1571 года получил разрешение на публикацию своей поэмы. За шесть месяцев до этого, в последний день марта, великий инквизитор Португалии решил, что отрицание Дамианом де Гойшем религиозных достоинств целомудрия является достаточным основанием для тюремного заключения и расследования его убеждений, и выдал ордер на его арест и конфискацию его книг