chitay-knigi.com » Разная литература » Пролетарское воображение. Личность, модерность, сакральное в России, 1910–1925 - Марк Д. Стейнберг

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 44 45 46 47 48 49 50 51 52 ... 146
Перейти на страницу:
инстинктов, интуиции и ощущений» и заменить ее «душой будущего человека», которая состоит из «сознания и интеллекта» [Платонов 1922е: 28–29].

И все-таки вера в ведущую роль эмоций сохранялась и даже усилилась. Платонов не только отрицал «мечты», но одновременно заявлял, что «сознание есть симфония чувств». Он проводил различие между ложными фантомами «представлений» и «ощущений», которые суть порождения психики, и истиной эмоционального знания (чувств), которое связано с реальным природным миром вещей [Платонов 1922е: 28–29]. Говоря конкретнее, складывается впечатление, что именно то эмоциональное знание, которое способны выразить только рабочие, и побуждало рабочих авторов браться за перо. В автобиографиях, как мы видели, писатели-рабочие постоянно повторяли, что их заставляют писать чувства, которые их переполняют и требуют выражения. Николай Ляшко развил эту мысль в теорию политического познания. Он утверждал, что рабочие, особенно после революции, нуждаются в том, чтобы «иметь своих художников, писателей – именно своих, родных, близких не только по идеологии, но и по жизнеощущению» [Ляшко 1920а: 26].

Размышляя об эмоциях, рабочие писатели наделяли некоторые чувства особенной ценностью и значимостью. Одним из таких чувств была любовь. В 1918 году Ляшко критиковал по-прежнему распространенную «порнографию» за разжигание похоти, которая заменяет и подавляет подлинное чувство любви [Ляшко 1918а: 28–29]. В рассказе, опубликованном в том же году в рабочем кооперативном журнале, он описывал платоническую привязанность, возникшую между одиноким мужчиной и одинокой проституткой, которую он приводит домой накануне Рождества [Ляшко 1918b: 4–7]. Сексуальная любовь, о которой до 1917-го рабочие писатели почти никогда не писали, теперь превозносится в той мере, в какой она эмоционально возвышает и обогащает. Многие рабочие писатели в эти годы пишут романтические стихи о долгожданной встрече, о запахе волос любимой, о нежном объятии, о поцелуе, о волнующей тайне женского смеха[257]. В Симбирске один писатель, давний член кружка «писателей из народа», даже предложил, чтобы местный Дом народного творчества включил в программу работы «нравственное совершенствование через половую любовь»[258].

Невзирая на идеологический постулат, что пролетарская культура выходит за рамки «мелкоэгоистического личного счастья», а также на постоянно ужесточавшийся в культуре запрет на сентиментальную нежность и на эротическое желание[259], рабочие писатели продолжали считать чувства между людьми и даже сексуальную любовь важной человеческой ценностью. Сергей Обрадович полагал любовь (наряду с борьбой, которой любовь часто противопоставлялась) основой человеческой жизни и истории [Обрадович 1924а][260]. Некоторые писатели превращали эти идеи в учение о всеохватной революционной силе чувственной любви. Часто идеал такой любви носил гендерный характер, поскольку по-прежнему постулировалось полярное различие между личностями мужчины и женщины, а соединение противоположностей рассматривалось как необходимое условие для эмоциональной (и, следовательно, человеческой) полноты. В 1920 году Андрей Платонов опубликовал в провинциальной коммунистической газете статью, в которой заявлял, противореча собственным же идеям о необходимости удалить сексуальные желания из пролетарской культуры, что чувственная тяга мужчины (для него мыслящий субъект – это по определению мужчина) к женщине является необходимым свойством человеческого духа.

Страсть тела, двигающего человека ближе к женщине, не то, что думают. Это не только наслаждение, но и молитва, тайный истинный труд жизни во имя надежды и возрождения, во имя пришествия света в страждущую распятую жизнь, во имя побед человека. Открытая нежность, живущая в приближении к женщине, это прорыв мировых стен косности и враждебности. Это величайший момент, когда всех черных змей земли накрывает лед смерти [Платонов 1920b][261].

Сочетание в этих строках трансгрессии, религиозности и нежности создает сложный образ сексуальной страсти, питаемой мужчиной к женщине, ибо речь идет о необходимости соединить сексуальное с эмоциональным. Чтобы победить «черных змей», требуется пробуждение сознания и раскрепощение чувств, которые находятся за рамками традиционно понимаемой маскулинности. Эта формулировка перекликается с весьма распространенной мистикой женственности – противопоставлением мужского начала женскому и идеализацией женщины и как объекта страсти, и как образца добродетели. На более глубинном уровне эта формулировка отсылает к мистической концепции Вечной женственности и идеалу андрогинной мудрости. Кроме того, она находит параллель в расширявшемся советском дискурсе (особенно начала 1920-х годов) о различиях между полами и о сексуальности [Heldt 1987; Naiman 1997; Borenstein 2000]. Наиболее важная цель заключалась в том, чтобы обосновать фундаментальное значение эмоциональной любви. Любовь по традиции часто связывалась с женским миром, но даже в этих случаях предпринимались попытки привнести ее силу в жизнь мужчины и тем самым в более широкую сферу. В произведениях рабочих писателей эта тема звучала все более отчетливо. Так, в рассказе «Женщина» Маширова работница обращается к буянящим рабочим с речью о классовых страданиях и упованиях, и ей удается их утихомирить не столько благодаря словам, сколько благодаря бледности, улыбке, «смелому жесту красивых рук» [Самобытник 1918g: 7]. Василий Александровский поведал, как у него кружилась голова от красоты, смеха и таинственности незнакомки, которая спускалась с корабля [Александровский 1920g: б][262]. И Михаил Герасимов в своей знаменитой поэме 1918 года «Монна Лиза» писал, что «опьянен, заворожен» властью женской улыбки [Герасимов 1918d: 11–16].

С политической точки зрения положительные эмоции заслуживали одобрения. В дореволюционном творчестве рабочих писателей мы уже встречались с утверждением оптимизма и веры в себя – риторикой «отваги», «надежды», «энтузиазма», «силы духа», «веры» и т. д. После 1917 года подобные настроения вменялись революционеру в обязательном порядке. Наиболее наглядно это демонстрирует молодое поколение авторов – крестьян и рабочих, которые начали писать после 1917 года. Особенно яркие, беспримесные проявления этого духа, который Львов-Рогачевский назвал духом «юности, окрыленной безумной отвагой и хмельной радостью», наблюдаются у писателей-комсомольцев начала 1920-х годов, которые взрослели в период борьбы 1917–1921 годов, вдохновлялись горячей «верой без сомнений, без колебаний, без рефлексий, без оглядки» [Львов-Рогачевский 1927b: 183]. Советские антологии ранней послереволюционной «пролетарской поэзии» старались доказать, что подобные настроения были всеобщими[263]. Доказательства этому найти нетрудно. Все пролетарские авторы писали стихи такого рода. Многие заявляли, что достигли превосходства над прошлым. Сергей Обрадович в весьма типичной манере утверждал накануне 1920 года, что ему больше «не понятны» когда-то такие близкие «покорность и печаль» русских народных песен [Обрадович 1920к][264]. Подобно другим авторам, он создавал «новые песни», проникнутые бодрыми мотивами коллективной борьбы, радостного труда, уверенности в будущем, которым отдавалось предпочтение. Владимир Кириллов дает типичное описание духа и настроения, предписанных пролетарскому «мы»: «Любим мы жизнь, ее буйный восторг опьяняющий» [Кириллов 1918с: 4]. Фразеология, нарративы и образы такого рода давно встречались в социалистических и радикальных текстах (не только в России, но и в Европе), а теперь вылились в бесконечный поток восклицаний: «вперед», «смелей», «мы

1 ... 44 45 46 47 48 49 50 51 52 ... 146
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.