chitay-knigi.com » Разная литература » Пролетарское воображение. Личность, модерность, сакральное в России, 1910–1925 - Марк Д. Стейнберг

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 43 44 45 46 47 48 49 50 51 ... 146
Перейти на страницу:
формирования нового человека и нового общества. Авторы из народа испытывают к внутреннему эмоциональному и моральному миру человека, и прежде всего к своему собственному миру, не меньший интерес, чем до революции, однако после революции их политическое значение становится более противоречивым. В литературной студии при московском Пролеткульте на одной из «воскресных бесед» весной 1919 года собравшиеся похвалили Обрадовича за то, что показал субъективную внутреннюю жизнь рабочего поэта в «Стихе о себе», хотя один выступавший полагал, что Обрадович подпал под пагубное влияние акмеистки Анны Ахматовой[249]. По сути, предпринимались все более активные усилия «погрузившись в… бездну, узнать глубину души, измерить ее пространство, раскрыть ее силы», если использовать выражение XVIII века [Юнг 1812: 49]. Подобный настрой перекликался с традициями романтизма и сентиментализма, но особенно был присущ (что некоторые критики признавали с возмущением) творчеству русских поэтов-модернистов, художников и философов, в том числе оставшихся в Советской России в качестве неудобных попутчиков новой власти в лучшем случае. Такие поэты, как Анна Ахматова, Николай Гумилев, Осип Мандельштам, продолжали культивировать психологизм, исследовать личное и субъективное, размышлять над философским содержанием личности, искать способы выражения ее чувств. Писатели из низов, несмотря на сложившиеся стереотипные представления о народной культуре, очень часто шли по тому же пути. Иван Ерошин (он был среди тех, кто хвалил Обрадовича на пролеткультовской воскресной беседе) писал в стихах, также опубликованных в журнале московского Пролеткульта: «…Подниму с себя черный полог, / В душу, сад мой, с трепетом взгляну»[250]. Присутствие подобных мотивов неизбежно осложняет любые прямолинейные трактовки пролетарского творчества как последовательного выражения маскулинного этоса и мужественного идеала личности. О многом говорит подмеченное сходство с Ахматовой, в поэзии которой главное место занимала интимная и любовная лирика. Традиционные приметы топоса феминности: нежность, замкнутость в своем внутреннем мире, эмоциональность, чувственность, даже отголоски религиозной и духовной концепции Вечной женственности как воплощения мудрости – присутствовали в произведениях пролетарских писателей, сложно переплетаясь с маскулинной атрибутикой отваги и служения общему делу[251].

Наиболее буквальное выражение взгляд внутрь себя нашел в увлечении жанром автобиографии, которое особенно распространилось в начале советской эры. В рамках одного из нескольких больших мемуарных проектов первых послереволюционных лет П. Я. Заволокин обратился почти ко всем основным рабочим и крестьянским поэтам России с просьбой прислать автобиографический очерк и несколько стихотворений для публикации[252]. Большинство авторов охотно откликнулись на это предложение и с явным удовольствием рассказали о своей жизни, хотя не считали биографический очерк подходящим жанром для того, чтобы делиться личными переживаниями. Некоторые пошли еще дальше и решили, что писать лично о себе неправильно. Александр Поморский были одним из них. Член партии большевиков с 1908 года, среди видных рабочих писателей он придерживался самых крайних позиций, настаивал на своей классовой принадлежности к рабочим, хотя его отец был обедневшим писателем и сам он успел поучиться в гимназии перед тем, как пошел на завод и примкнул к профессиональной партийной деятельности. К автобиографическому очерку Поморский приложил пояснительную записку:

Мало интересуюсь своей личностью, полагаю счастье и цель моей жизни в созидании человеческих условий жизни для общества, для коллектива, должен заявить, что написание собственной автобиографии сопряжено для меня с неимоверными трудностями и лучше писать я не умею[253].

Независимо от того, отражала эта декларация Поморского его политические убеждения о примате коллективного над индивидуальным или же была продиктована более сложным чувством неловкости, вызванным необходимостью писать о себе и, возможно, усиленным неоднозначностью его статуса как поэта-рабочего, но подобная пояснительная записка является необычной. Еще один редкий пример подобных сомнений указывает на возможную значимость глубокой тревоги, порожденной задачей писать о себе, хотя в этом случае подобное отрицание «я» предрекло трагический финал. Николай Кузнецов, отвечая на просьбу Заволокина написать автобиографию, в самом начале усомнился в том, что в принципе заслуживает этого жанра: «Жизнь моя такая же, как сотни и тысячи других жизней людей рабочего класса». В молодости, по его словам, он ничем не отличался от «других уличных ребятишек». Став взрослым, он «хотел быть простым рабочим», хотя отец настаивал, чтобы он стал приказчиком. 20 сентября 1924 года, примерно через год после написания этих автобиографических заметок, Кузнецов повесился[254]. Известно, что в те годы он много писал и входил в пролетарские литературные объединения, но публиковались его стихи редко, и он часто голодал. В некрологе, однако, его товарищ Н. Костерин написал, что не голод подтолкнул его к самоубийству: ведь в 1919–1920 годы было куда голоднее. Н. Кузнецов страдал от холода окружавшей городской жизни, от неверия в себя [Костерин 1925:232,255][255]. Непризнание того, что собственная личность сама по себе интересна, отражало, как показали события, не переход к новой позитивной идентификации с коллективом, а полное уничтожение личности.

Когда рабочие авторы вглядывались в себя в поисках понимания и правды – а большинство это делали, – их интересовали прежде всего эмоции. Осознанный подход к эмоциям превратился в философский и политический принцип. Еще до 1917 года некоторые рабочие (прежде всего связанные с А. А. Богдановым, который прямо писал о том, что социалистическое искусство – организатор общественного чувства) начали говорить о важной роли эмоций, которые определяют культуру и, собственно, конституируют класс. Федор Калинин, который учился у Богданова в вечерней школе для рабочих в Италии, заявлял, что интеллигент «может еще думать за симпатичный ему молодой [рабочий] класс, но чувствовать за него он не может» (курсив оригинала. – М. С.). Эмоции, утверждал он, происходят не из логического анализа «внешних фактов и явлений» политэкономии, которую интеллигенция, может, способна лучше понять, а из жизненного опыта. Убежденный, что для подлинного понимания мира необходимы и разум, и интуиция – объективная наука и субъективное чувство, – Калинин полагал, что пролетарская идеология должна строиться на основе как аналитического, так и эмоционального знания, что подразумевало своего рода философский синдикализм, который обеспечивал рабочим участие, хотя бы частичное, в интеллектуальном руководстве трудовым и социалистическим движением и строительством пролетарской культуры [Калинин 1912: 96–97,106]. Вскоре после 1917 года Калинин признал нетрадиционность своих суждений, назвал разум и логику краеугольными камнями пролетарской философии и объявил, что тезис о значении интуитивного познания – свидетельство последней стадии упадка буржуазной мысли [Калинин 1918: 27–28][256]. Другие ведущие рабочие интеллигенты также по мере сил выступали против ненаучных способов познания мира. Андрей Платонов в 1922 году писал, что во имя прогресса нужно научиться «топтать свои мечты», заменить их «действительностью», «похоронить под собой душу теперешнего человека – сумму

1 ... 43 44 45 46 47 48 49 50 51 ... 146
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.