Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они были просто мужчинами.
Данте же – «тот самый». Тот единственный, кто сформировал мое представление о мужчинах. Тот, кто первым украл мое сердце. Тот, кто лишил меня девственности. И тот, кто подарил мне сына.
В сравнении с ним остальные были просто случайными знакомыми.
Когда я начинала испытывать некую привязанность к кому-то из этих мужчин, я спрашивала себя: «Это любовь? Смогу ли я снова влюбиться?»
И тогда я оглядывалась сквозь все эти годы боли и страданий на те недолгие месяцы, что мы с Данте были вместе. В моих воспоминаниях они переливались ярким светом бриллиантов. Сколько бы я ни пыталась закопать эти воспоминания под гнетом последовавших страданий, они были все там же, такие же сияющие, как и всегда.
Я смотрюсь на себя в зеркало и задаюсь вопросом, что увидел Данте, когда снова взглянул на мое лицо. Подумал ли он, что я изменилась? Стала выглядеть старше? Печальнее?
Я была чертовски молода, когда мы встретились.
Быстро и яростно я начинаю наносить макияж.
Вряд ли Данте будет сегодня, но, если он все же придет, я хочу выглядеть на максимум. Я знаю, что больше не интересую мужчину – возможно, он даже ненавидит меня. Но я не собираюсь выглядеть жалкой.
Я слышу, как в соседней комнате кричит mama. Не то чтобы кричит, конечно, но определенно говорит на более высоких тонах, чем обычно. Она не в восторге от того, что tata собирается на прием.
– Кто-то пытался тебя убить! – вскрикивает она. – Если и это не повод пропустить один вечер, то что вообще тогда повод?
Генри отрывается от своей игровой приставки. Он лежит на моей постели и играет в «Капхед».
– Кто-то правда пытался убить дедушку? – спрашивает он меня.
Я знаю, что время от времени родителям приходится врать своим детям, но Генри появился на свет в обстановке такой суматохи и секретности, что у меня не осталось сил на еще большую скрытность. С самого раннего возраста я говорю ему правду почти обо всем.
– Да, – отвечаю я. – Кто-то выстрелил в него, пока он говорил свою речь.
– Кто?
– Я не знаю.
– Полиция его не поймала?
– Пока нет.
– Хм-м-м, – мычит в ответ Генри, снова погружаясь в игру.
Дети не понимают, что такое смерть. Они знают, что взрослые придают ей большое значение, но для них это подобно компьютерной игре. Детям кажется, что они всегда смогут вернуться, даже если придется начинать уровень сначала.
– Со мной останется бабушка? – спрашивает Генри.
– Нет, – отвечаю я. – Она пойдет вместе с нами. Сегодня ты с Карли.
– Можно заказать еду в номер?
– Да. Только возьми на этот раз курицу или лосося, а не одну лишь картошку фри.
Генри с ухмылкой смотрит на меня.
– Ты же знаешь, что картофель – это овощ?
– Я в этом не уверена.
– Что же это тогда?
– Не знаю… корнеплод?
Генри вздыхает.
– Это пасленовые, мам. Пасленовые.
Я не понимаю, когда он шутит надо мной. У Генри своеобразное чувство юмора, возможно из-за того, что он слишком много времени проводит со взрослыми, а не с другими детьми. К тому же я думаю, что сын гораздо умнее меня, так что я не могу быть ни в чем уверенной, когда спорю с ним. У Генри всегда найдется в запасе какой-нибудь странный факт, который он только что вычитал в книге. И когда я после этого сверяюсь с Гуглом, обычно оказывается, что он прав.
Я пробегаю пальцами по его мягким кудряшкам, целуя теплую макушку. Сын быстро тянется ко мне, чтобы приобнять, не отрывая внимания от игры.
– Увидимся через пару часов, – говорю я ему.
Я не собираюсь задерживаться на вечеринке. Я хочу сама уложить Генри в постель, когда вернусь в отель.
Mama уже собрана, когда я выхожу в гостиную. Она выглядит не слишком довольной.
– Поверить не могу, – быстро обняв меня, произносит она. – Я говорила твоему отцу, что нам следует пропустить прием…
– Он проходит в выставочном комплексе, – напоминаю я. – Не на открытом воздухе.
– И все равно…
– Мы пойдем, – говорит своим повелительным тоном отец. – Можешь остаться, если хочешь, Элоиза.
Моя мать вздыхает и поджимает губы.
– Я пойду, – говорит она, бледная от стресса.
Мы берем такси до выставочного комплекса «Хэритейдж-Хаус». Как только отец выходит из машины, его окружает толпа журналистов и ослепляют вспышки камер. Очевидно, новости о стрельбе распространились. Вопросы сыплются со всех сторон.
– Вы знаете, кто хочет вас убить, мистер Соломон?
– Это первый раз, когда вы подверглись атаке?
– Это связано с вашей кампанией в поддержку «Фонда свободы»?
– Вы продолжите продвигать свою коалицию?
– У вас есть что сказать стрелку?
Отец выпрямляется во весь рост, обращая лицо к камерам и микрофонам.
– У меня есть что сказать, – отвечает он. – Человеку, который стрелял в меня сегодня, – вы промахнулись. Я все еще здесь. И даже если бы вам удалось меня убить, мое дело не умрет никогда. Это всемирная коалиция, всемирное движение. Человечество решило, что мы больше не станем мириться с рабством и жестоким обращением с наиболее уязвимыми из нас. Я никогда не перестану бороться за прекращение торговли людьми, как и мои союзники здесь, в Чикаго, и по всему миру.
Не знаю, готовил ли он эту речь или придумал на ходу. Мой отец всегда произносит свои реплики с точностью профессора и пылом проповедника. Его глаза горят, он похож на олицетворение силы природы.
Меня пугает эта речь. Отец словно подначивает снайпера. Этот человек до сих пор на свободе. Если ему заплатили за работу, он наверняка попробует снова. Мне не нравится стоять на этих ступеньках у всех на виду и совершенно без защиты.
Я чувствую облегчение, когда tata заканчивает обращение и мы наконец можем зайти внутрь.
«Хэритейдж-Хаус» совсем не похож на дом, как следует из его названия. Скорее на огромный отреставрированный амбар со стенами, обшитыми кедровыми панелями, железными люстрами, гирляндами и панорамными окнами, выходящими в сад. Это живописное помещение в стиле рустик, оно намного красивее, чем обычный бальный зал отеля.
Вместо привычного струнного квартета играют совсем другие музыканты. Это девушка-блондинка в белом хлопковом платье и ковбойских сапогах с гитарой через плечо и трое мужчин, играющих на контрабасе, фиделе и банджо. Их музыка ничуть не напыщенная, а, наоборот, довольно приятная. Поначалу голос девушки звучит низко и с хрипотцой, а затем становится высоким и чистым, как звон