Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я, конечно, с товарищем Изаксоном незнаком лично и фамилию его в первый раз слышу. Промолчал. Матрена Федоровна мое молчание поняла, поясняет, кто он, откуда, какой выдающийся конструктор...
Поговорили еще о разной технике, о колхозных делах и о личных заботах. Она интересуется, как у нас с домашним обзаведением, не думаем ли покупать шифоньер, а то, мол, в сельпо уже есть восемь заявок, можно еще приплюсовать. Я отвечаю, что с шифоньером пока обождем, еще не заработали, что в него вешать, все на новый дом откладываем. А вот леску не отпустит ли колхоз да шиферу? Она отвечает:
— С кровлей пока трудно, сам знаешь. А лесу дадим. Пенсионерам и молодоженам в первую очередь.
Кажется, все обговорили. Но у Матрены Федоровны такая привычка: если она собрание закрывает или на поле, на току, на ферме, на улице побеседует с людьми, даже хоть с одной какой-нибудь старухой, обязательно на прощание спросит: «Есть еще вопросы к председателю?» И пока не убедится, что все до конца ясно, до тех пор не уйдет.
Вот и ко мне она так обратилась:
— Есть еще вопросы?
Меня вдруг будто кто за язык потянул:
— Матрена Федоровна, правда или нет: если бросить ужа в костер, он маленькие ножки выпускает, как шасси у самолета?
Удивилась она очень:
— В костер? Живого?
Я поясняю:
— Ребята говорят: если сначала прибить вилами, а потом кинуть дохлого, ничего не выйдет, не скажет ног.
Еще больше удивляется:
— Что это ты, Василий? По какому поводу у тебя такие странные фантазии?
Тут я и ляпни:
— Да я, Матрена Федоровна, ужака запрессовал! — И осклабился от уха до уха, даже сам почувствовал, какая дурацкая получилась рожа.
Матрена Федоровна стоит как вкопанная, смотрит на меня во все глаза, будто не узнает. Потом покачала головой, говорит с укором:
— Бросать в огонь живое существо, хоть оно и гад, — это первобытное зверство и варварство. А прессовать... — Молчит, слов не находит.
А меня уже стыд до самых пяток прожег.
— Эх, Василий, Василий, не ожидала от тебя такой несусветной глупости!
Я голову понурил, сам себе противен. Матрена Федоровна опять заговорила, тихо, рассудительно:
— Ты подумай только, что может на ферме случиться. Ведь там женщины работают. И, бывает, некоторые в положении... Развяжет она тюк, увидит ужака — испугается. А если, не видя, ухватит скользкое...
У меня по спине будто холодный ужак прополз, всего передернуло. Ведь и моя Роза тоже доярка! Спрашиваю упавшим голосом:
— Что же теперь делать?
— Вот этого я не знаю. Ты натворил, теперь сам думай, как исправлять.
Говорит серьезно, смотрит строго, а губами прижимает улыбку. Не поймешь, то ли она вправду мне приказывает выход искать, то ли шутит.
С тем и уехала, оставила меня в недоумении...
Оглядел я луг. Нельзя ли что-нибудь придумать? Вижу — безнадежно. Весь ряд уже в скирд свезен. А если бы и нет?.. Положение как у того вора из рассказа Конан Дойла, что заставил гусака проглотить голубой карбункул, а потом не мог его опознать. Гусаки все одинаковые. Поди угадай, какой из них с драгоценной начинкой. Пока не распотрошишь, ничего не известно.
В этот момент я подумал: «А что, разве тогда рентгена не было? Просветить бы надо...» И самому стало смешно: вор гонит стадо гусей на рентген! Потом другая мысль. Чудной все-таки язык у англичан: по-нашему «карбункул» — это самый вредный чирей, а по-ихнему — драгоценный камень.
Отвлекся немного этими посторонними мыслями. Продолжаю работать. Нет, опять внутри засосало. Всякие старушечьи басни на ум лезут. Бабушка уверяет: если беременная женщина от испуга ахнет, у ребенка будет родимое пятно. Что ее испугало, то и оставит свой знак. Есть в селе одна девчонка, у нее возле правого уха вроде мышонок прижался. Рыженький, мохнатый. Этим фактом и козыряют. Говорят, у матери в волосах летучая мышь запуталась, когда она вечером белье с веревки снимала. Вот дремучая темнота!
Какую, однако, мету ужак оставит? Может, два клейма, как у него на голове? А что, если моя Роза...
Промаялся так до захода солнца. Приехал домой. Розы нет. Она на вечерней дойке.
У нас в шкафчике поллитровка была припасена для всякого непредвиденного случая. Хватил я, сижу, хлебом с чесноком закусываю.
Входит Роза. Взглянула на эту картину, спрашивает тактично:
— С горя, Вася, или с радости?
Она у меня такая, справедливая. Зря шуметь не станет. Сначала разберется.
Не решился я в своей дурости признаться, говорю:
— В работе напортачил.
Она успокаивает:
— Не расстраивайся, Васек. С каждым может случиться. Помнишь, как у меня теленочек пал?
Еще бы не помнить! Через того паршивого телка я весь месяц, а может и дольше, как кролик ходил — красноглазый: недосыпал. Коровы телиться начали, Роза и упустила одного, слабенького. Плакала, рекой разливалась. Во-первых, жалко, во-вторых, от людей стыдно. Поддразнивают: «Долго, молодайка, нежишься». Так она вскочит среди ночи и бежит на ферму, а я сзади плетусь. Иной раз хочется сказать с досады: «Хоть бы они все передохли!» Однако молчу, терплю. Назад идет успокоенная. Обниму ее за плечи. Хорошо нам. А к пяти утра ей на дойку.
Про ужака я ни Розе, ни единой живой душе не сболтнул. Сначала немного беспокоился: не ославила бы меня Матрена Федоровна. Нет, молчит, вроде забыла.
Село наше на крутом взгорье. Вся заречная сторона, со своими лесами и перелесками, со своими лугами, как на ладони. Тот злополучный скирд я среди других нашел и крепко приметил. Решил вести за ним наблюдение. Может, на мое счастье, уйдет в госзакуп или конезавод его приторгует. Да где там!
Пришла моему скирду очередь только в декабре. Вижу, грузят его и подают — куда бы вы думали? — на молочнотоварную ферму!
Вечером я говорю жене:
— Розочка, разбуди меня завтра, как сама встанешь. Мне надо проволоку из-под тюков собрать, я за нее материально ответственное лицо.
Получилось почти правдоподобно. Мы в колхозе боремся за бережливость, чтобы никто даже обрывок веревки где попало не бросил.
На ферму пришли вместе, еще до света. Я сразу к тюкам. Развязываю, проволоку для порядка в кучу складываю. Сено перетряхиваю. Наготовил большой ворох. И — домой: доспать часок. Мне-то в мастерскую на ремонт к восьми.
На другое утро я опять возле своих тюков. И на третье, и на