Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Причина фатального упущения рейхсканцлера, с одной стороны, заключалась в характерной для этой попытки зондажа тенденции ко всеобщему миру; канцлер его не желал, считая, как и прежде, что Германия может выйти из войны мировой державой, тогда как всеобщий мир подорвет ее позиции в мире и лишит ее союзников. С другой стороны, канцлер к тому времени уже перешел в лагерь фрондеров под предводительством Людендорфа. 23 июня он предпринял перед императором второй демарш против Фалькенхайна; 1 июля, «очевидно»[1905] по договоренности с Обер-Остом, — еще один. Отныне канцлер однозначно отдавал сокрушительной победе Гинденбурга/Людендорфа на востоке предпочтение перед всеобщим миром и снова высказал эту точку зрения через четыре дня после столь многообещающей в политическом плане стокгольмской встречи, написав 10 июля главе тайного гражданского кабинета Валентини: «Если мы действительно отстоим теперь Гинденбурга на востоке, то много выиграем!»[1906]
Пусть рейхсканцлер имел свои причины не информировать (своевременно) императора о стокгольмской встрече и ее результатах и не заговаривать о продолжении диалога даже гипотетически, но он все же не мог не считаться с существующей у императора склонностью к миру. Однако шанс на какой-либо мир он связывал не с оборванной стокгольмской нитью, а с военными успехами мифических героев-полководцев на востоке и 26 июля 1916 г., угрожая, что невнимание к их требованиям подвергает риску само существование династии Гогенцоллернов, совершенно серьезно уверял императора: «с Гинденбургом он может заключить разочаровывающий мир, без него — нет»[1907]. После войны Бетман-Гольвег пытался оправдать это высосанное из пальца предостережение своим уважением к вере немецкого народа в Гинденбурга[1908], но, как ни удивительно, большинство немецких интерпретаторов (за исключением Фрица Фишера) на его уловку не поддались. На самом деле он хотел устроить Гинденбургу и Людендорфу удобный случай для военной победы, которая увенчалась бы поработительским и диктаторским миром с униженной или уничтоженной Россией. Поэтому и позднейшее утверждение Людендорфа, будто он был «не в курсе»[1909] переговоров Варбурга с Протопоповым, неправдоподобно[1910]. В тот период он через своих информаторов, к которым в Большой ставке (с 9 августа) принадлежал легационный советник барон фон Грюнау, а в Министерстве иностранных дел заместитель министра Циммерман, немедленно узнавал о важных событиях, решительно отвергал перспективу «компромиссного мира» с Россией, а тем более всеобщего мира, и по возможности старался ее сорвать, в чем ему помогал рейхсканцлер[1911].
Совсем иначе отнеслись к предложению Варбурга политики и военные России. Встреча Протопопова с Варбургом вызвала на высших политических уровнях немалый интерес. Председатель Думы Родзянко 25 июня ст. ст. предложил царю в ходе большой ротации кабинета министров назначить Протопопова министром[1912]. Министр иностранных дел Сазонов нашел предложение Варбурга «интересным»[1913]. Остается открытым вопрос, известил ли он французское и английское посольства об этой немецкой попытке сближения, скорее, для проформы или действительно полагал, что она имеет серьезное значение для союзников, но, так или иначе, он счел предложение достаточно важным, чтобы посоветовать царю лично выслушать Протопопова (и Олсуфьева). Царь последовал рекомендации своего министра иностранных дел[1914].
Отношение царя к предложению Варбурга неясно, о его реакции на доклад Протопопова по-прежнему идут споры[1915]. Однако некоторые признаки говорят о том, что он, по крайней мере, не отверг в принципе совет Протопопова ни в коем случае не обрывать, а по возможности подхватить нить диалога. Благодаря успехам Брусиловского прорыва он впервые находился на сильной военной позиции, подкрепленной политически русско-японским союзным договором в июне 1916 г. При дальнейших территориальных завоеваниях он мог спокойно ждать, последуют ли за стокгольмскими сигналами существенные предложения на политическом уровне. Тем более, с начала года он подавал знаки определенной расположенности к диалогу и, возможно, счел стокгольмскую оферту попыткой оценить его готовность к миру.