Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«...Друг, милый друг... – бормотал Демьян, заламываяруки и подымая горй мясистое лицо, то ли ища луну, то ли принимая двасветящихся совиных глаза за ободряющее созвездие. – Давно ль?.. Так ясновспоминаю (аю, аю, аю): агитку настрочив в один присест (сест, сест, сест), яврангелевский тебе читаю (аю, аю, аю) манифест (фест, фест, фест)... Их фангеан, я нашинаю... Как над противником смеялись мы вдвоем (ем, ем, ем)! Их фангеан!.. Ну, до чего ж похоже (оже, оже, оже)! Ты весь сиял: у нас среди бойцовподъем (ем, ем, ем)! Через недели две мы „нашинаем“ тоже (оже, оже, оже)...Потом... мы на море смотрели в телескоп (коп, коп, коп)... Железною рукой всоветские скрижали вписал ты „Красный Перекоп“ (коп, коп, коп)... А где жежали-жали-жали?..
...Потом, потом, сейчас главное – не упустить вдохновения,рифмы потом... И вот... неожиданно роковое свершилось что-то... Не пойму (му,му, му), я к мертвому лицу склоняюсь твоему (му, му, му) и вижу пред собойлицо... какое?.. живое! (вое, вое, вое)... Стыдливо-целомудренный герой (рой,рой, рой), и скорбных мыслей рой (ой, ой, ой)... совсем неплохо, по-пушкинскиполучается... нет сил облечь в слова прощального привета... звонить в «Правду»немедленно... (ета, ета, ета)...»
Больше такого надругательства над ночными словосочетаниямиТохтамыш терпеть не мог и потому нырнул вниз, овеял поэта страшноватым крылом,дабы заткнулась грязная пасть.
Год завершился в шелесте вечно двусмысленных газет, вгрохоте все расширяющейся трамвайной сети Москвы, в кружении будто обугленныхобитателей московского неба, во все нарастающих синкопах чарльстона, бросающеговызов триумфальному, хоть иногда и расползающемуся, словно мазут, гулупролетарских труб.
Пришли снега, и сошли снега, накрылись и прошумели садыперед тем, как в начале октября 1926 года наше повествование вновь, вслед замолочницей Петровной, въехало на дачу Градовых в Серебряном Бору.
Двери всех комнат внизу открыты. Пусто, чисто, светло. Избиблиотеки разносится Шопен. Мэри Вахтанговна играла, как всегда, бурно, свдохновением, как бы придавая среднеевропейским равнинным пассажам некоекавказское стаккато. Время от времени, однако, она бросала быстрые внимательныевзгляды на мужа, который сидел в глубоком кресле, закрыв глаза ладонью.
Рядом с хозяином в классической позе молодого послушного псасидел Пифагор. Его высокие уши тоже улавливали поток непротивных звуков. Иногданеслышно, в шерстяных носках проходила по комнатам Агаша, раскладывала пополкам чистое белье, поглядывала на хозяина, вытирала платочком уголки глаз.
Борис Никитич в щелку между пальцами созерцал вдохновенныйпрофиль жены. «Странно, – думал он, – ее княжеский профиль меняникогда эротически не тревожил. Но вот когда она поворачивалась ко мне лицом, сэтими высокими крестьянскими скулами и пухлыми губами... Почему я думаю об этомв прошедшем времени, мы еще молоды в конце концов, наше либидо еще...»
Молочница Петровна с тяжелыми бидонами, корзиной и ведромшумно размахалась дверьми и увидела утреннюю идиллию. «Ишь ты, – сумилением подумала она, – жив буржуй».
– Господь с тобой, тише, Петровна! – бросилась к нейАгаша. – Пошли, пошли на кухню!
На кухне, выгружая сметану и творог, Петровнапоинтересовалась:
– Чего-сь тут у вас такое?
– Профессор музыкой лечится, – значительно пояснилаАгаша.
– Простыл, что ли?
– Ах, Петровна, Петровна, – покачала головой утонченнаяАгаша.
– А мой-то от всего стаканом лечится, – вздохнулаПетровна. – Не поможет стакан, второй берет. Тогда порядок.
– Ну, иди-иди, Петровна.
Сунув деньги, Агаша спровадила пышущую здоровьем и чистотойбабу за дверь, а сама остановилась у притолоки – внимать.
* * *
Мэри закончила концерт блестящим глиссандо и встала.
– Как ты себя чувствуешь, Бо?
Борис Никитич тоже поднялся из кресла.
– Спасибо, Мэри! Ты же знаешь, мне этот прелюд всегдапомогает. – Он подошел к жене и обнял ее за плечи, деликатнейшим образомстараясь повернуть ее к себе лицом. Мэри Вахтанговна уклонилась и показала вокно.
– Смотри, Пулково уже приехал!
От калитки к дому под пролетающими желтыми листьями неторопясь шел Леонид Валентинович Пулково в своем английском«шерлок-холмсовском» пальто.
– При всем своем разгильдяйстве Ленька всегда точен, –улыбнулся профессор.
– Ну, отправляйтесь все гулять, – распорядилась МэриВахтанговна. – Пифагор, ты тоже идешь с папочкой.
Пес радостно закружился вокруг, временами, будто заяц,поджимая задние ноги.
Агаша уже стояла в дверях с пальто и шляпой для профессора.
– Позвольте напомнить, Боренька и Мэричка, Никитушка и Вероникочкак ужину прибывают прямо с вокзала, – сказала она.
– Да-да, Бо, ты не забыл? Через два часа у нас полныйсбор, – строго, пытаясь сдержать какое-то экстатическое чувство цельности,произнесла Мэри Вахтанговна.
Пес не мог сдержать, очевидно, очень похожего чувства,подпрыгнул и лизнул хозяйку в подбородок.
– Да-да, Пифа, ты не забыл! – восхитилась она. – Явижу, вижу! Напомни в крайнем случае своему папочке, если он вместооздоровительной прогулки отправится со своим другом на ипподром.
Весь прошлый год Борис Никитич, невзирая на сильнейшиеприступы уныния, работал как оглашенный. За операционным столом он уже, по сутидела, не знал себе равных – то, что называется мастерством, давно ушло, уступивместо высочайшему классу, виртуозности. Он и в самом деле ощущал себя сланцетом и кохером в руках чем-то вроде дирижера и скрипача-солистаодновременно. В минуты вдохновения – да-да, он испытывал иной раз истинноехирургическое вдохновение! – ему казалось, что вся сфера жизни,находящаяся в этот момент под его господством – ассистенты, сестры,инструменты, распростертый пациент, – в эти минуты вся жизнь улавливает нетолько его слова, хмыканья, покашливанья, малейшие жесты, но и мысли, никак невыраженные, чтобы немедленно им подчиниться, и не ради подчинения, а радиобщего согласного звучания, то есть гармонии.
Лекции его всегда собирали «битковую» аудиторию. Врачи изстоличных клиник и из провинции ссорились со студентами из-за мест. Говорили,что даже университетские филологи приезжают, якобы для того, чтобыудостовериться на его примере в жизнеспособности и идейной цельностисохранившейся части российской интеллигенции.