Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через день после похорон реб Мордке умер Гершеле. Незаметно и быстро, как кролик. Яков заперся в своей комнате и не выходил два дня. Мы не знали, что делать. Я скребся в дверь и просил его хотя бы подать голос. Я знал, что он очень любил Гершеле, так же как и Госпожу, хотя это был обыкновенный добрый мальчик.
Во время похорон Яков подошел к самому алтарю, опустился на колени и вдруг запел в полный голос: Signor Mostro abascharo, то есть «Наш Господь нисходит», тот гимн, который поют в тревожные моменты. И мы, опустившись за его спиной на колени, сразу же присоединили к нему свои сильные голоса. А последние слова прервали рыдания, и кто-то, наверное Матушевский, запел наш священный гимн, «Игадель»:
Мессия откроет величие Царства Твоего.
Несчастному, поверженному и униженному народу,
Ты будешь царствовать вечно, наше прибежище.
– Нон ай отро коммемету, – присоединился к нему Яков на древнем языке. Что означает: «Нет никого, кроме Тебя».
В наших голосах звучало отчаяние, пение заполняло костел, поднималось к его сводам и возвращалось умноженным, будто целая армия пела на этом странном языке, который никто здесь знать не мог и в котором сейчас звучали звуки иного мира. Мне вспомнились Смирна, порт, соленый морской воздух, запахло пряностями, какие здесь, в люблинском костеле, никому и не снились. Сам костел, казалось, удивленно замер, и пламя свечей перестало мерцать. Монах, раскладывавший цветы у бокового алтаря, теперь стоял у колонны и смотрел на нас с таким выражением лица, словно видел призраков. На всякий случай он незаметно перекрестился.
Наконец все вместе, так громко, что, казалось, дрожали цветные стеклышки в витражах костела, мы стали молиться на идише, чтобы Бог протянул нам руку помощи на чужой земле, в краю Исава, нам, детям Иакова, заблудившимся в тумане, дожде и этой страшной осени 1759 года, после которой нас ждала еще более страшная зима. В тот вечер я это понял. Что мы делаем первый шаг в пропасть.
На следующий день после похорон Яков и Моливда уехали в Варшаву, а остальные остались в Люблине, так как Крыса подал иск о нападении и побоях и потребовал от здешней еврейской общины большой компенсации. А поскольку все были на нашей стороне, суд должен был состояться быстро и приговор обещал быть благоприятным. Меня это мало интересовало. Я ходил по люблинским костелам, сидел на скамьях и думал.
Больше всего я размышлял на тему Шхины. Я чувствовал, что в это ужасное время именно она выходит из мрака, мечется среди оболочек и подает знаки, и мне вспомнилась наша с реб Мордке поездка в Стамбул. Это Оно, Божественное Присутствие, поселилось в злом мире – некто невообразимый и не имеющий формы, и все же материальный, алмаз в куче черного угля. А теперь мне все вспомнилось, ведь это реб Мордке посвятил меня в тайны Шхины. Это он водил меня во всякие святые места, поскольку был свободен от предрассудков, какими страдают многие евреи. Оказавшись в Стамбуле, сразу же, на следующий день после приезда, мы отправились в Софию, великий храм этой христианской Марии, матери Иисуса, о которой реб Мордке говорил, будто она близка к Шхине. Это меня потрясло. Сам я тогда ни за что бы не вошел в христианскую церковь, да и сейчас – хотя теперь это мечеть – чувствовал себя здесь неуютно и с радостью пропустил бы этот урок. Мои глаза не привыкли к живописи. Когда я увидел на стене большой портрет женщины, которая к тому же настойчиво в меня вглядывалась, мне стало душно, как никогда в жизни, и сердце начало колотиться, так что я захотел уйти, но реб Мордке схватил меня за руку и заставил вернуться. Мы сидели на холодном полу, у стены, на которой виднелись какие-то греческие надписи, вероятно, вырезанные здесь столетия назад, и я медленно приходил в себя, наконец дыхание успокоилось, и я снова мог смотреть на это чудо.
Женщина появляется из стены, высоко в сводчатом куполе, над головами, мощная. На коленях, словно некий фрукт, она держит ребенка. Но важен не ребенок. На ее нежном лице нет человеческих чувств, лишь то, что лежит в основе всего: любовь, не знающая никаких условий. «Я знаю, – говорит она, не открывая рта. – Я все это знаю и вижу, и ничто не ускользает от моего понимания. Я здесь с начала мира, скрытая в мельчайших частицах материи, в камне, в раковине, в крылышке насекомого, в листе дерева, в капле воды. Рассеки ствол, и я там буду, расколи камень, и найдешь меня там».
Вот что словно бы говорила эта величественная фигура.
Мне казалось, что она раскрывает какую-то очевидную истину, но я тогда не умел ее понять.
22
Корчма на правом берегу Вислы
Моливда и Яков смотрят со стороны Праги[170] на Варшаву. Они видят город, расположенный на высоком берегу, кажущийся ржаво-бурым из-за цвета стен и крыш домов, которые прижаты один к другому тесно, как пчелиные соты. Крепостная стена из красного кирпича кое-где уже совсем разрушилась, и ее подминают под себя корни деревьев. На холме над городом царят колокольни костелов: стрельчатая – кафедрального собора Святого Иоанна, пузатая – костела Иезуитов, на заднем плане кирпичная угловатая – костела Святого Мартина на улице Пивной, и, наконец, со стороны Вислы – высокая Маршалковская башня. Моливда указывает рукой на каждую, будто демонстрирует свои владения. Еще Королевский замок с часами и живописно разбитыми на склоне садами, сейчас покрытыми тоненьким слоем первого снега. В этом пейзаже, абсолютно плоском и ровном, холм и город кажутся каким-то исключением из правил.
Уже опускаются сумерки, и паром на левый берег не пойдет. Так что они останавливаются на ночлег в прибрежной корчме, приземистой и задымленной. Поскольку оба одеты как вельможи и требуют чистую комнату с отдельными кроватями, хозяин особенно почтителен. На ужин гости заказывают жареных цыплят и кашу с салом, а также сыр и соленые огурцы, которые Якову не нравятся – не будет он их есть. Он тих и сосредоточен. Лицо выбрито, на подбородке небольшая ямочка, и