Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чуднóй день, воздух мягкий и гладкий, они будто пробираются сквозь развешанный муслин. Пахнет странно тревожно, чем-то сладким, подгнившим, чем-то забытым и потому заплесневевшим. У некоторых на лицах маски, но чем выше они поднимаются, тем охотнее их снимают.
Всем понятно, что чума – часть войны, что ее наслали на них враги. И те, чья вера слаба, умрут. Те, кто крепко верит Якову, никогда не умрут, разве что усомнятся. Отойдя подальше от города, они замедляют шаг и начинают разговаривать, особенно отставшие. Болтают, кое-кто помогает себе, опираясь на палку, разговоры все смелее, чем дальше и чем выше: шпионы сюда не доберутся, никто не подслушает, нет любопытных секретарей, проповедников, преданных делу дам. Говорят:
– Моливда и старая Коссаковская будут добиваться в Варшаве аудиенции у короля…
– Да пребудет с ними Бог…
– Когда это случится, мы подтвердим наше шляхетство…
– Но мы едем просить землю, королевскую, не магнатскую…
– Этого пани Коссаковская еще не знает…
– Мы не хотим сжигать за собой мосты, зачем ей знать…
– Король даст нам землю. Королевские земли лучше, чем господские или церковные. Но точно ли?
– Что он за король?..
– У короля есть честь, а слово короля – на вес золота…
– В Буске землю дадут…
– В Сатанове…
– Рогатин наш…
– Да где угодно, лишь бы дали…
Они стоят на горе и видят отсюда весь город; листва уже почти совсем покраснела и пожелтела, словно чья-то огромная рука разожгла в мире огонь. Свет, золотисто-медовый, тяжелый, теплыми волнами стекает сверху до самого низа, покрывая золотом львовские крыши. И несмотря на это, город, если смотреть на него с высоты, выглядит как струп на коже, шершавый шрам. Шум издалека не слышен, город кажется мирным, а ведь там сейчас хоронят мертвых, ведрами льют воду на зараженные мостовые. Внезапно ветер приносит запах древесного дыма; Яков умолкает, они стоят, и никто не смеет заговорить.
Тогда Яков делает странную вещь.
Он вонзает в землю нож и поднимает голову к небу, и все тоже смотрят наверх. Журавлиный клин, пролетавший над их головами, разрывается в двух местах, словно нитка бус, птицы разлетаются в разные стороны, поворачивают назад, путаются, налетают друг на друга и хаотично кружат в вышине. Печальное зрелище. Хая закрывает руками лицо. Люди вглядываются в Якова, удивленные и потрясенные.
– А теперь смотрите, – говорит он и вытаскивает нож из земли.
Какое-то время журавли продолжают беспорядочно кружить, но вскоре снова образуют клин, который спустя мгновение делает большой круг, потом еще больше и наконец возобновляет свой путь на юг.
Яков говорит:
– То, что вы видели, означает: горе вам, если вы позабудете, кто я и кто – вы.
Яков велит разжечь костер, и, обступив его, люди без посторонних глаз, без шпионов, без соглядатаев начинают говорить наперебой. Путаются в новых именах. Когда Шломо обращается к Нахману по-старому, Яков хлопает его по плечу. Отныне для них больше не существует тех еврейских имен, только христианские – пусть говорят правильно.
– Кто ты? – спрашивает он стоящего рядом Хаима из Варшавы.
– Матеуш Матушевский, – как-то печально и удрученно отвечает Хаим.
– А это его жена Эва. Виттель больше нет, – добавляет Нахман Яковский, хотя его никто не спрашивает.
И Яков велит каждому стоящему в круге повторить свое новое имя, несколько раз. Несколько раз новые имена описывают круг.
Мужчинам около тридцати, они в расцвете сил, хорошо одеты, в пальто на войлочной или меховой подкладке. Бородатые, шапки на головах меховые, хотя до зимы далеко. Женщины в чепцах, какие носят мещанки, некоторые в разноцветных тюрбанах, например Хана. Если бы кто-нибудь наблюдал за ними со стороны, как обычно поступают всякие шпионы, то не понял бы, зачем эта компания собралась на вершине холма над городом Львовом. И почему они повторяют свои имена.
Яков расхаживает среди них, опираясь на толстый посох – найденную по дороге палку. Делит своих спутников на две группы. В первой реб Мордке, отныне именуемый Пётр-старший, поскольку он старше всех, затем Гершеле, еще один любимец Якова, отныне Ян. Рядом с ним Нахман, отныне Пётр Яковский, и Хаим из Буска, отныне Павел Павловский. В эту группу Господин включает также Ицека Минковицера, которого теперь зовут Тадеуш Минковский, и Ерухима Липмановича, именуемого теперь Дембовским. Все они завтра отправятся вместе с Яковом в Варшаву.
Хана и дети на время их отсутствия останутся под опекой пани Коссаковской. Она завтра пришлет за ними лошадей. Поедут также Лейбко Хирш из Сатанова – ныне Юзеф Звежховский – и его жена Анна. Фамилию дал ксендз, который их крестил; ее трудно выговорить. Остаются также Яков Шимонович, которого теперь называют Шимановским, оба Шора – Воловские – и реб Шайес, по-прежнему Рабинович, поскольку он пока не принял крещение.
Две группы смотрят друг на друга исподлобья, но только мгновение, потому что Яков приказывает им порыться в карманах и поискать монеты. Берет у каждого по одной, только большие золотые дукаты, пока не набирается двенадцать. Аккуратно кладет монеты на землю, в сухую траву. Топчет, едва не вдавливая в землю каблуком сапога. Потом снова собирает в кучку и топчет – все взирают на это молча, затаив дыхание. Что же это значит? Что Яков хочет им сказать? Теперь он велит подходить по очереди к монетам и втаптывать их, вдавливать в землю.
Вечером приходит к Якову Франтишек, то есть Шломо, и упрекает, что в Варшаву тот не берет ни его самого, ни его братьев.
– Почему? У нас там есть дела, и мы бы очень пригодились. Шляхтич и католик, я теперь имею совершенно другой вес. И голова на плечах есть.
– Мне твое шляхетство без разницы. Сколько ты за него отдал? – иронизирует Яков.
– Я был с тобой с самого начала, был самым верным, а теперь ты меня отстраняешь.
– Так надо, – говорит Яков, и на его лице появляется широкая, теплая улыбка. Как всегда. – Я не отстраняю тебя, дорогой брат, я оставляю тебе здесь власть над тем, что