Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы остановились в Минске по старой памяти в «Гарни». Через час, вызванный по телефону, явился Кулицкий. Мы прежде всего сообщили ему нашу тревогу, вызываемую телеграммой Лели, правда, преждевременную, так как, в сущности, до настоящего срока седьмого июня было более двух недель. Конечно, мы рассчитывали на Щавры, но Горошко писал, что и с американцами дело разошлось: они давали теперь всего пятьдесят тысяч и то вряд ли. Кулицкий слушал нас серьезно, потом встал и проговорил решительно:
– Я вам продам в одни руки. Согласны?
– Еще бы. Гораздо лучше, чем в раздроб и на разорение.
– Но для этого надо уступку. Вы просите сто двадцать пять рублей, но может быть и больше, для Вас теперь, когда Вам нужны деньги.
– Но как же Вы найдете охотника на Щавры, как на имение, усадьбу.
– Я всюду буду кричать, что Щавры продаются даром, что это редкий случай и увидите, охотники найдутся.
Еще до вечера Кулицкий телефонировал, что уже «завязал» разговоры с охотниками купить Щавры так дешево. «И не бойтесь продавать. Сарны покроют все убытки, а время надо выиграть», – наставлял он нас. «Охотники уже дерутся из-за Щавров, перебивают их друг у друга», – сообщил он нам немного позже. Мы опять стали надеяться и за вечерним чаем у Урванцева даже стали отходить душой. Урванцев, столь скептически относившийся к переводу Вити из Минска, теперь признал, что мы хорошо это надумали, что в Минске оставаться просто противно, и он сам вновь подал прошение о переводе в Петербург.
Много рассказал он тогда о ревизии Кондоиди. Когда дело дошло до ревизии Вити, вице пояснил, что неумеренно резкие его отзывы о продовольственной компании городской управы можно приписать особому виду «душевного состояния» ревизора. Такое объяснение тогда же попало в столичную печать кажется в «Речь». Кондоиди случайно допрашивал Урванцева по этому поводу, и Урванцев мог по совести сказать, что Витя вполне нормальный человек. Видно растревоженное «осиное и змеиное гнезда» шипели вовсю. И нам с Витей, право, было теперь гораздо лучше подальше в Луцке. О, только бы не было этой смертельной тревоги. Еще две телеграммы Лели догнали нас и встретили по приезде в Минск, а в то время, когда на другое утро нашего приезда нам подавали третью телеграмму, ворвался Кулицкий вне себя от радости. Он нашел покупателя, покупатель сейчас, не глядя, дает нам четыре тысячи задатка. И покупатель этот – граф Корветто. Мы не могли не рассмеяться. Граф Корветто, блудный брат Татá. Да, это был он.
Его явление покупателем на Щавры походило не то на сказку, не то на водевиль. За Кулицким влетел к нам и Корветто. Он был уполномочен К. М. Шидловским, делами которого он заведовал после отставки, вызванной ревизией прошлого года, купить для него имение в западном крае, на что имел полную доверенность от своего beau-frère[268].
Все это объяснилось нам в три минуты, а еще через три минуты мы приступили к вопросу о продаже Щавров, за которые он, зажмурив глаза, давал сорок восемь тысяч, с задатком в четыре тысячи немедля. Кроме того, он обязался погасить один вексель Шидловского срока двадцатого июня, за который Витя является поручителем. Судя по тому, в чьих руках были дела, векселя и доверенность Константина Михайловича, было ясно, что погашать этот вексель в тысячу рублей, конечно, придется поручителю. Счастье наше, что Корветто так неожиданно и удачно появился.
Три с половиной тысячи были немедленно переведены Салодилову, Лелю успокоили, и запродажная была написана первого июня на имя Константина Михайловича. Мы были довольны вопреки всему. Минский Северный банк тоже открыл нам кредит на эту сумму, но деньги, по случаю Троицы и Духова дня, тридцатого мая, были бы выданы нам через два дня. Конечно, ничего бы не случилось, если бы мы и получили их только через два дня, раз срок Салодилова был седьмого июня, но Леля поднял такую горячку и уже второго июня уже выехал бы из Губаревки в Петербург, что сохранить хладнокровие было нелегко. Леля сам это понимал, когда писал 24 мая:
«Ты, конечно, сердишься за ту тревогу, которую я поднял. Но меня смутил страх Салодилова „протест векселя – это ведь гражданская смерть“». Он пришел ко мне расстроенный в воскресенье, я и начал бомбардировать тебя телеграммами. Сегодня послал две тождественные в Луцк и Минск («Гарни»), т. к. и Салодилов, и я, мы признали неясной фразу «деньги переведены в банк из Минска». В какой именно банк и почему в банк, а не прямо Салодилову, как я просил в телеграмме. Буду ждать твоего отчета. Уехать так не могу; действительно, здесь дело чести.
Вместе с тем, Салодилов согласен после седьмого июня опять обменяться векселем и получить даже пять тысяч. Но, кажется, мне пришлось бы для этого приехать сюда. Если бы для купчей вам понадобились пять тысяч, я, конечно, это сделаю. Мне грустно, что Салодилов не принял участие в деле. В воскресенье я просил, когда он мне это объявил, сегодня в виду твоих телеграмм, что деньги готовы, я стал храбрее и заговорил о том, что ты была бы рада принять его в компаньоны и без взноса. Может быть, он еще напишет тебе.
Что вам делать, мне не ясно. Конечно, мне страшно за вас. Я бы пошел по пути сделок на лес и т. п. Лучше потерять прибыли, чем собственный капитал. Прости за беспокойство. Буду ждать завтра. А двадцать шестого мая, во всяком случае, поеду. Если Салодилов до второго июня не получит денег, он вызовет меня телеграммой из Губаревки».
Но телеграммой ‹…› мая мы вполне могли его успокоить.
Письмо Лели от третьего июня уже было спокойнее:
«Большое спасибо за телеграмму. Мое письмо, адресованное в Луцк, объяснило вам, чем вызвана была моя тревога. Салодилов хотел непременно успокоиться относительно седьмого июня. Теперь, я соображаю, дела ваши пойдут лучше. Но скоро ли удастся совершить купчую за Сарны? Подтверждаю еще, что в случае большой нужды могу достать 5 тысяч. Важно было бы поспешить с купчей.
Шунечку я застал нездоровой. Сильнейшее переутомление и раздраженность. Сначала мы надумали поехать по Волге недели на две-три, чтобы ей оторваться от мелких житейских забот. Но явилась мысль, не лучше ли