Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, пусть она пребудет в мире.
Скрыть, всеми силами скрыть от нее варварский акт бездумного надругательства! И я углубляю подушку, разбрасываю вокруг головы усопшего цветы, маскирую портняжный шов.
Бабушка не заметила. Погруженная в свои глубинные чувства, она как бы отрешилась от внешнего.
Хоронили Ивана Карповича на загородном кладбище, на Чижовских горах. Не было в этом районе кладбища еще никакого уюта, не говоря уж о благолепии. Холмики, покрытые пожухлой травой, на них кресты вперемежку со звездочками на дощатых обелисках.
Похороны были скромные. Малолюдный оркестр, простенькие венки. Но с подлинной человечностью, взволнованно, искренне прозвучали прощальные слова друзей.
Быстро смеркалось. На грузовике, где только что стоял гроб, подняли борта. Мы уже были в кузове. (Только бабушку с тетей Настей усадили в легковую машину. И Надежду Федоровну с детьми в крытый газик.) Зажглись фары машин. Ехали без дороги, по колдобинам. Фары выхватывали из темноты кусты бурьяна в рост человека.
Не помню никакого, даже заочного, религиозного ритуала вокруг смерти Ивана Карповича. Сохранив еще остатки веры, бабушка в то же время считала себя обязанной уважать инакомыслие сына — атеизм.
На поминки я не пошла «принципиально». Старые бытовые обычаи мы — молодежь — категорически отвергали.
— Стыдно чревоугодничать над могилой, — сказала я тете Насте.
Она взглянула на меня с удивлением и обидой. Кажется, даже в глазах блеснули слезы. Но ничего не возразила.
Как мне теперь больно вспоминать об этом.
Ведь могла же я знать заранее, что в таком доме, каким был дом Ивана Карповича, не могло быть ни обжорства, ни тем более пьянки. Просто собрались родные люди и самые близкие друзья. Посидели в грустной думе о нем.
А я их обидела.
...Дяди Вани больше не было. Мир стал беднее, и я стала много беднее, когда ушел этот человек. Но тогда я этого еще не понимала...
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
НЕТ СВИДЕТЕЛЕЙ
Четвертый месяц шла война. Враг топтал чернозем среднерусского края. Наши войска оставили Орел.
Я работала тогда в Воронежском книгоиздательстве. В обеденный перерыв пришел какой-то незадачливый политинформатор, начал растолковывать, что отступление Красной Армии вызвано стратегическими соображениями. Один писатель, очень взрывчатый товарищ — мы его и по сей день называем «реактивный», — возмущенно гаркнул:
— Что вы нам очки втираете: «стратегия, стратегия»? Говорите честно: не стратегия, а трагедия!
Другой писатель, молодой, ироничного склада, сидел возле окна и тихонько насвистывал: «Любимый город может спать спокойно...»
Мне представилось это издевкой, кощунством. Я душевно взъярилась.
А он тут же пошел в военкомат и записался добровольцем. Участвовал в кровопролитных боях, давал во фронтовую газету самый оперативный материал с самого переднего края. И погиб на огневом рубеже. Это был Николай Романовский.
Удивительно раскрывались люди в войну, отчетливей становились уже известные грани их характеров и вдруг обнаруживались совсем неожиданные. Машинистка издательства в мирное время была страшной трусихой. Поднесешь ей, бывало, на ладони волосатую гусеницу, она содрогается от брезгливости, а если в шутку воскликнуть: «Мышонок!» — пронзительно взвизгнет и карабкается на стол. Мы любили подшучивать над ней и как-то не принимали ее всерьез. И та же самая женщина, к общему удивлению, отнеслась совершенно хладнокровно к бомбежкам. Где-то, и не так уж далеко, рвутся фугаски, бьют зенитки, а она сидит себе на своем стульчике с мягкой подушечкой как ни в чем не бывало и стрекочет на машинке. А ночами дежурит в госпитале, помогает промывать гнойные раны; содрогнется только от жалости к страдающему человеку.
Раз или два в неделю я забегала к бабушке и тете Насте узнать о здоровье, спросить, не надо ли чем помочь.
Уже с год бабушка большую часть дня проводила в постели, но к столу всегда поднималась. Считала, кто пить-есть не встает, тот сам себя заживо укладывает. Иногда, как ребенок, что только учится ходить, делала несколько неуверенных шагов по комнате. Вот, казалось, и все, на что ее еще хватает.
Как-то я пришла и застала ссору. Бабушка сразу стала жаловаться мне:
— Если бы она лежала, а я могла ходить, я бы для нее все выполнила, все нашла, что нужно. А ее прошу, прошу, не могу допроситься. Вот какие дети нынче.
Тетя Настя, глубоко обиженная, смотрела в сторону.
Чего же просила у дочери девяностолетняя мать? Моток пряжи!
— Я еще в силах в руках спицы держать, — уверяла она. — Хоть пару носков свяжу какому-нибудь солдату, тогда и глаза можно закрыть. Не будет совестно.
Настя не стерпела:
— Где я вам возьму эту пряжу? В магазинах нет. На толкучку мне ходить некогда, и закрыли ее, кажется. Глупости все это! Четырнадцатый год вспоминается, когда гимназистки христолюбивым воинам посылали кисеты с расшитыми носовыми платочками, со своими фотокарточками. Подогревали квасной патриотизм. А те гнили в окопах... Наша армия не нуждается в частной благотворительности!
Но я понимала бабушку. Эти носки, которые она, может, и не успеет связать, нужны были ей как моральное самоутверждение, как оправдание, что не зря «зажилась» на земле (так она сама говорила). Я принесла ей свою старую шерстяную кофточку, которую для начала надо было распустить. Бабушка и занялась этим с большим усердием, полулежа, полусидя, опираясь спиной на две высоко воздвигнутые подушки.
Я в это время была агитатором по дому на улице Двадцать пятого Октября. Нескольких женщин из этого дома уже нельзя было по возрасту и состоянию здоровья посылать рыть щели, копать противотанковые рвы. Этих старушек я собирала в самой просторной квартире, рассказывала им о положении на фронтах, смущенно толковала о стратегическом маневрировании. Они вздыхали, промокали концами платков набегавшие слезы. На этом мы и расставались. Я — с чувством стыда оттого, что сама ничего не знала, не могла им объяснить; они — удрученные своей вроде бы ненужностью, бесполезностью в такие страшные дни.
И вот — видно, права-то была не тетя Настя — движение в городе за сбор теплых вещей для армии. Как оно возникло — не могу сказать: был ли чей-то призыв, почин или сразу поднялась снизу эта волна, только захватила она всех, и особенно домашних хозяек.
Моих подшефных пенсионерок словно живой водой взбрызнули. И дома, каждая по себе, и собравшись вместе на политбеседу, они усердно вязали. Так усердно, что вскоре подготовили целую кучу носков, варежек и толстый, добротный жилет.
Впрямь ли они больше других сделали или случайно это вышло, но однажды