Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было ли это бравадой или и впрямь он ощущал себя несокрушимым? Пожалуй, верней второе. Ведь он никогда ничем не болел, даже насморком. В детстве я могла бы ручаться, что дядя Ваня доживет до своего столетия, хоть и брезжила эта юбилейная дата — 16 января 1970 года — из такого дальнего далека.
А он — рухнул как дуб.
Я сказала — внезапно умер, выразив этим ошеломившее нас чувство неожиданности. Проболел же он больше недели, даже несколько дней лежал в клинике. Но развивалось все так бурно, с таким нарастанием жара, бреда, беспамятства, что никто и опомниться не успел.
Мне выпала участь быть вестницей смерти — сообщить о трагической развязке бабушке с тетей Настей и Лии.
Бабушка протестующе, даже чуть ли не с возмущением закричала:
— Не может быть! Совсем еще молодой человек!
(Дяде Ване было шестьдесят четыре, но ей-то уже восемьдесят. )
Тетя Настя, глотая слезы, стала накапывать в рюмку валерьянку.
А я должна была еще примирить бабушку с необходимостью вскрытия покойного. Чтобы этот факт не был для нее страшнее, чем сама смерть. Ведь как ни шатка была ее вера, все же ей, глубокой старухе, трудно было отказаться от чаяния встречи с близкими в ином мире. А по бытовавшему в простонародье мнению, тот, кого мертвым коснулся нож хирурга, уже не восстанет из гроба.
Я начала лепетать, что мозг выдающихся людей всегда исследуют, изучают, что это необходимо для науки. Кажется, я даже сказала: «Для прогресса человечества».
В общем, это были недейственные доводы. Бабушка протестовала:
— Нет, нет! Это — грех! Не надо. Нельзя.
И вдруг у меня сорвались слова, совсем не подготовленные, заранее не продуманные:
— А Надежда Константиновна Крупская разрешила...
Бабушка притихла в замешательстве, вопросительно глядя на Настю. Та молча кивнула. Тогда бабушка взяла мои руки и прижала их к своей груди. Согласилась.
Все, что я рассказываю, — истинная правда. Тут нет ни крупицы вымысла или домысла. Это действительно так было.
И до последних дней своих, если приходилось говорить о кончине старшего сына, бабушка непременно упоминала:
— Ему делали вскрытие мозга...
Была в этом гордость и младенчески-святая трогательность.
К Лии Тимофеевне я пошла вечером, и не домой, а на службу. Я знала, что она часто остается работать по вечерам. Она была одна, такая маленькая в большой, заставленной конторскими столами комнате; сидела, сжавшись в комочек, будто в предчувствии неотвратимого.
Услышав мои шаги, она обернулась, встала. Мне не пришлось говорить, она все прочитала на моем лице. В тишине прозвучал ее глухой стон:
— Умер...
Сразу ослепшая и оглохшая от горя, она суетливо собирала бумаги со стола, кое-как запихивала их в папки. Я помогла ей одеться, довела до дома.
В день похорон Лия побывала у бабушки, но с Иваном Карповичем простилась мысленно, провожать его не пошла. Хотела запомнить его навсегда живым. И еще — хотела избавить его память от сплетни. Своим великодушным сердцем она угадала: за гробом Ивана Карповича, кроме жены, Надежды Федоровны, шла хоть и в некотором отдалении... Мария Александровна, женщина, оставившая его почти тридцать лет назад.
Но какой был бы повод для злословия, будь тут еще и третья!
В те годы в центре Воронежа было ликвидировано так называемое Чугуновское кладбище: решетки сняты, а надгробными плитами вымостили обочины тротуаров. Идя по проспекту Революции и другим улицам, мы попирали если не прах своих дедов и прадедов, то их имена, выбитые на камнях. И, правду сказать, меня это до поры до времени не трогало. С радикализмом, свойственным молодости, и, быть может, молодости первых лет революции особенно, я полагала, что иной судьбы это кладбище не заслуживало. Ведь оно было местом успокоения по преимуществу сильных мира сего: дворян, духовенства, купцов, военных.
Правда, здесь покоился и Ферапонт Карпович Воронов, но ведь как-никак он тоже был сыном домовладелицы.
Помню, раз бабушка с мамой сажали цветы на Фириной могиле, а мы с Сашей беспечно играли в прятки между склепами. Потом мы принялись, еще по складам, разбирать надписи на мраморных надгробиях. Застав нас за этим занятием, мама украдкой прочитала нам стихотворение дяди Вани, навеянное, очевидно, этим кладбищем:
...Лишь о доблестях гласили мраморные плиты, Все лежащие под ними были знамениты, И у всех-то сердце чутко, ум отменно тонок, И спросил в недоуменье у меня ребенок: «Где ж, скажи, похоронёны те, что злы и лживы?» — «Злые? Нет их на кладбище. Злые, друг мой, живы...»Конечно, эти стихи были не для наших детских умишек. Мама сама поняла это и, не вдаваясь в разъяснения, перевела разговор на другое.
Совершая в скорбной процессии путь за гробом Ивана Карповича, я впервые по-новому глядела на могильные плиты на улицах, под нашими ногами. Невольно всплыли в памяти когда-то услышанные слова: «Те, кто не чтут своих мертвых, неспособны любить живых». Кажется, это французское изречение.
Свержение надгробий вельмож и богатеев еще можно понять. Объясним это инстинктивной жаждой отмщения угнетенного ранее класса своим поработителям за все былые несправедливости. Но можно ли найти оправдание бездушному отношению к тому, кто вчера лишь жил среди нас, трудился рядом с нами?
Надежда Федоровна рассказывала мне, потрясенная. Она ненадолго отлучилась от постели больного — покормить детей. Пришла снова в клинику, еще не зная о роковом исходе.
Шла к нему живому. А дежурная у дверей, едва услышав фамилию, сердито воскликнула:
— Не сюда! В мертвецкой ваш труп.
Ну, «ваш» — пусть! Он ведь и вправду — ее. Ошеломило другое: только что был человеком, личностью и сразу — предмет, вещь! Даже не тело, а... труп.
Чувство внутреннего протеста возросло в ней, да и во мне оно прямо-таки бушевало, когда мы увидели изуродованную швом голову Ивана Карповича. Будто не вместилище разума, хоть и угасшего, а чувал с отрубями или рогожный куль. Нитки грубые, стежки неряшливые.
Меня пронзила еретическая мысль. Что, если бы Иван Карпович мог взглянуть на себя? С его ироничным складом ума он непременно сказал бы что-нибудь примерно такое: «Воистину, когда тебя так халтурно заштопали, из мертвых не воскреснешь!»
Пусть горько, он все же усмехнулся бы. Но ему-то теперь все равно... А вот если увидит бабушка! Попрано будет в ней и материнское