Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кеме выпускает ее подбородок, но хмурость не сходит с его лба.
– Дайте ей хлеба. Судя по бедному деревцу вон там, с едой у нее совсем туго, – говорит он под общий хохот.
Имя звучит как проклятие, и хорошо, что оно слетает с ее языка только шепотом:
– Аеси.
Но оно по-прежнему имеет вес, и даже произнесенное вполголоса вызывает слабость в ногах. Соголон падает, и двое солдат кидаются ее поднимать. Она не противится. Один отрывает кусок лепешки, зачерпывает немного чечевицы и протягивает ей. Еда ей от них не нужна, не нужно вообще ничего, но пищу она проглатывает в три жевка, отчего один из солдат кричит, что крокодил свою молодь и то не лопает так быстро. Смех бивака заставляет ее устыдиться, но она сидит на грязи, мысленно выпрашивая еще хоть кусочек. Потрескивание костра возвращает ее ко всем знакомым кухням. Это убаюкивает, и она теряет ход времени; вздрагивает только тогда, когда чувствует на себе взгляд Кеме. Он пристально за ней наблюдает.
– Ты вот это ищешь? – спрашивает он, помахивая ее кинжалом. Тем самым, что выглядит как простая палочка. – Гениальная вещь. А что будет, если я приставлю его к твоему горлу?
Соголон не отвечает. Кеме бросает ей кинжал и отмечает, как она его ловит.
– Даже не глядя, – усмехается он. – Или это игра светотени? Готов поклясться, что нож сам нашел твою руку, а не рука нашла нож.
– У ночи много уловок, – говорит Соголон.
– Метко сказано. Эта поговорка из мест, откуда ты родом?
– Да нет.
– Откуда ты взялась? Что вообще здесь делала?
– Ты спрашиваешь, куда я иду?
– Я спросил не только это.
– Мы с реки Убангта.
– На Убангте никаких племен не живет.
– Я и не говорила, что мы племя. Просто семья.
– Убангта к востоку от этой тропы, но ты-то идешь с запада?
– Разве я сказала, что иду оттуда?
– Ты не сказала вообще ничего.
Соголон втайне лелеет надежду, что это выяснение и перебранка потихоньку пробудят его память.
– Говори, девочка.
– Я… я надеялась, что меня там примут. Монахини Манты.
– «Божественное сестринство», тебя?
– А что я, черт возьми, не годна? – говорит она более запальчиво, чем намеревалась, и его брови вновь сходятся у переносицы.
– Для кого это было, для матери или отца?
– Да.
Кеме смеется:
– В Манту, девочка, просто так не едут и тем более не приглашаются.
– Тогда зачем идешь ты?
– Меня не спрашивай. Я же не монахиня.
Так, решено! Этот Кеме ей тоже ненавистен, хотя улыбка та же самая. Та же проклятущая улыбка, сияющая из той же проклятущей бороды, обнимающей всё тот же твердый подбородок того же распроклятого лица.
– Твой отец, должно быть, тебя лупасил? Или твоя мать?
При дворе Соголон кое-чему научилась. Расскажи о себе немного, но достаточно, и о тебе сложат историю на свой лад. Поэтому на слова Кеме она просто кивает.
– Наверное, ты из тех неугомонных, кому нужна такая жесткая рука.
У Соголон гнев пузырится под кожей, но она успокаивает себя долгим вздохом.
– И вот ты убегаешь в то место, где бабы любят кнуты еще больше, чем твоя мать или отец. Так ты бежишь, чтобы избавиться от него?
– Я бегу избавиться от мужчины, за которого он хочет выдать меня замуж.
– Ты еще отвязнее, чем я думал. Зачем девице бегать от брака? Ты хоть подумала о страданиях, которые ты этим причиняешь своим родителям? Неужели девчонка в рубище не знает, для чего она нужна? Наверное, приданое? Оно было для них неподъемным?
– Что-то многовато вопросов.
– Чтоб лучше знать. Потому что тех, кто мне не открывается, я убиваю.
– Даже девушку-беглянку? – спрашивает она, на что Кеме отвечает улыбкой. – Ты уже приказывал меня убить, – напоминает Соголон.
– Да, именно так. Разведчик увидел в направлении Манты дым, и мы ехали сюда четыре дня, а днем ранее увидели, что могло быть источником дыма. Ты знаешь, о чем я говорю?
– Нет.
– Как тебя звать?
– Чибунду.
– В следующий раз, Чибунду, думай как следует, где говорить правду, а где ложь, ради своей же шеи. От этого каравана не осталось ничего, во всяком случае, что оставили после себя гиены. И вот ты, единственная живая душа, которую мы находим за многие дни, бредешь как раз с того места.
– Ну и что? Я ничего не видела.
– Только одна дорога, девочка. Независимо от того, куда ты от нее сворачивала, судя по твоим синякам. Но и тут каждая тропа ведет обратно к дороге. Так устроено для того, чтобы женщины, подавшиеся в монахини, не заблудились и не околели в пути.
– Не видела я ничего.
– А что это за кровь на твоем плаще? И почему он оборван чуть не вполовину?
– Я ту бучу не вызывала.
– Я не говорю, что ты вызывала, а только сказал, что ее видел. Мне даже не нужно ничего расспрашивать. Расскажи, как всё было на самом деле. Например, почему ты там оказалась и что с тобой случилось?
– Ехала с торговцами. И тут они.
– Были они. А что ты?
– А что я. Я рабыня торговца, а не торговец.
– И почему ты не сказала этого раньше?
– Рабыней я больше не буду.
– Ах вон оно что. Теперь понятно, какое бы лихо на них ни обрушилось, тебе только на руку. Ну и что же там произошло? Мы нашли колеса повозок, но без повозок, конскую и воловью упряжь, но без коней и волов, женские пальцы в перстнях, но без женщины. Разведчик мне сказал, что ездит по этой дороге два раза в год, иной раз и три, но не помнит там ни одного озерного дна без озера, да еще такого идеального, будто кто из богов присел половинкой своего зада. Насчет этого тебе нечего сказать?
– Я… я… Просто отключилась. Что уж там стряслось. Ничего не помню, кроме того, что поднялся крик, а потом я пришла в себя.
– И ты теперь единственная выжившая. Какой благословенный сон! Я знаю, что это такое.
– Правда?
– Какой-то милосердный бог забрал твою память. Чем еще это можно объяснить? И кто хотел бы помнить об этом? Всё, что ты помнишь, – это что ты чья-то рабыня. Но могу тебя успокоить, по законам Фасиси ни один человек