Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же выходит, человек – сам по себе, а поэт или прозаик сам по себе? Нет, человек и творец едины, а выявить их единство – задача, какую пока что никто из биографов не решил. Джордж Генри Льюис, биограф Гете, думал добиться полноты, но ему и двух томов на это не хватило. Не обилие фактов и не объем творчества выходят за рамки – не найден способ соединить то и другое. Однажды мы с профессором Симмонсом продолжили разговор о биографическом жанре в присутствии его жены. Перебирали немощи и грехи пишущих. Сколько пил? С кем жил? Слушая нас, жена возмущалась: «Почему писатель должен вести порочный образ жизни?». «Это нормально», – пояснил супруг. Надо было видеть взгляд, брошенный на мужа женой, жившей в местах, которые послужили обстановкой пьесы Торнтона Уайльдера «Наш городок» – драма бессобытийно-сти благополучной жизни.
Викторианство, время ханжества, когда «очищали» Шекспира, оставило последующим поколениям в наследство уравнение хорошего писателя с хорошим человеком. Затем наступила пора демистификаций: от мифотворчества через умолчания к разрушению. Началось с небес, с «Жизни Иисуса» Штрауса, читая которую, Толстой спрашивал: «Зачем мне знать, что и Христос ходил на час?». Такой партикулярности в том сочинении нет. «Ел и пил, как человек», – не далее того, можно, разумеется, предположить, что и в остальном – как всякий человек. Движение авторской мысли направлено к омирщению священного лика. Толстой с помощью житейских подробностей демистифицировал ореол великого человека – Наполеона. Выходит, проблема нешуточная, если писатель осудил приём, столкнувшись с ним у других авторов, затем, впадая в противоречие с самим собой, использовал в своём творении, ответив на вопрос, им же поставленный: «Зачем знать?» Когда Джордж Генри Льюис как позитивист представил личность Гете со всеми биографическими фактами, включая недостатки, он недостатки уравновешивал неоспоримыми достоинствами, приговаривая: «Не всякий с такими недостатками обладает теми же достоинствами». У проницательного биографа недостатки и достоинства всё-таки остались не связанными между собой причинно-следственно. Однако Льюису стали подражать, представляя писателей «в халате», как называлась книга об Анатоле Франсе. Начиная с эссеиста Литтона Стрэчи и популярного у нас его подражателя Андре Моруа, великих стали всячески снижать житейски, подглядывая за ними в замочную скважину и выкладывая всю подноготную, в итоге разрушая одну за другой легенды. Подглядывание – взгляд лакейский, но не всякий лакей – Смердяков. Служивший Байрону верный Флетчер, имея, как никто другой, представление о слабостях своего господина, однако понимал, кому служит. Слуга доподлинно знал своего неустойчивого по характеру хозяина. Его Светлостью, по свидетельству лакея, «могла вертеть любая баба», но, согласно тому же лакею, его барин был человеком, каких больше не было и нет. Не читал я более уравновешенного представления о Толстом, чем воспоминания слуги, с барином ходившего по святым местам, а барин, по свидетельству слуги, старался отречься от удобств и не мог без них обойтись. «Герой для своего лакея», – воспоминания слуги Джека Лондона. Кореец Наката не разоблачал хозяина, когда рассказывал, как тот писал, насвистывая и прихлебывая каждые двадцать минут виски: ведь писал! Создавал ли его хозяин в это время шедевры или дежурную продукцию, слуга не судил. В отношении слуги к хозяину сказывалась народное чутье: такие люди, как Джек Лондон (Марк Твен, Синклер Льюис), выражают органические проблемы своей страны и своего народа, как у нас выразителями явились Островский и Гончаров.
Из записной книжки Вяземского: «Мало ли что исходит от человека! Но неужели сохранять и плевки его во веки веков в золотых и фарфоровых сосудах». Незначительные события в жизни творца могут иметь значение, если их удается связать с творчеством. Бытовые подробности называют «счетами за стирку», но сколько извлекли из судебных протоколов, в которых как свидетель упомянут «Шекспир из Стрэтфорда»! Не будь легальных бумаг, продолжали бы сомневаться, существовал ли Шекспир. Счет за стирку и любая сама по себе малозначительная справка обретает значение в ряду прочих биографических фактов, вроде фрагмента загадочной картинки, позволяющего уточнить, где и когда, сдавая белье (или всего лишь сплевывая), находился писатель. Нет лишних или ненужных фактов, если факты необходимы для того, чтобы представить себе, что там и тогда создавал творец.
Перебирая грязное белье, можно ли бросить тень на великого писателя бытовыми подробностями, сплетнями и слухами? Потускнеет ли вечное слово, оставшееся нетленным после всех оценочных колебаний? Недавно мне попался, по моему, убедительный, хотя, быть может, непреднамеренный, ответ на этот вопрос. Вышла книжка о Чехове, написана преподавательницей из Иерусалима, издана в Москве[151]. Того рода биографическое сочинение, каких у нас, по мнению Симмонса, не было: с пониманием и на основе хорошего знания материала рассматривается жизнь писателя как всякого человека. Никто ещё, насколько мне известно, так пристально не всматривался в житейский облик последнего из русских классиков. «Святой Антоний» интеллигентских святцев оказался омирщен, Чехов стал похож на свои фотографии без ретуши. Если под такой фотографией убрать подпись, не угадаешь, кто это. Зато с исчезновением ореола, при ярком свете, проступило литературное явление: докторский, смягчаемый улыбкой, но в сущности безжалостный, диагностический взгляд на людей, выраженный изумительным русским языком. Не уверен, что автор книги преследовала именно эту цель, но показала: каким бы ни был Чехов-человек, тень на Чехова-писателя бросить невозможно.
А почему мне кажется, будто ответ, хотя и верный, однако непреднамеренный? Написал я автору, Елене Толстой, комплиментарное письмо и, судя по ответу, очень сочувственному, у неё не возникло мысли о таком же подходе к другим писателям. Чехов выдержал её пристрастную проверку, но пробери она многих, в том числе ею любимых, прославляемых писателей, какие остались бы от них косточки! Если бросить столь же требовательный взгляд на фигуры, ныне называемые культовыми или знаковыми, стало бы видно, что это – слава самомнения, раздутая единомышленниками, преследующими свои интересы – согласованно-организуемая культура, обозначенная Ливисом. На ярмарке литературного тщеславия поклонники, они же политические спекулянты, сбывают одурманенной публике «непризнанных гениев» в упаковке преследований с этикеткой затравленный. А прославленные были паршивыми людьми, они же были и плохими писателями.
После Пушкина и Лермонтова о любви, мне кажется, не писали у