Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Цирюльник накладывает на щеки епископа мыльную пену и начинает брить. Бритва тихонько поскрипывает, срезая щетину. Внезапно его воображение перескакивает под эти их обтрепанные лапсердаки, и епископа терзает вид их членов. Обрезанных. Эта картина и завораживает его, и поражает, и одновременно будит какую-то непонятную злость. Дембовский сжимает челюсти.
Если бы с торговца святыми образками (это незаконно – опять они не чтут закон!) снять все эти его талесы и одеть в сутану, будет ли он отличаться от священнослужителей – вон тех, что идут по площади? А если бы его самого, епископа Каменецкого, Миколая Дембовского, герба Елита, терпеливо ожидающего места архиепископа Львовского, если бы с него снять богатое облачение, одеть в рваный еврейский лапсердак и поставить с образками перед дворцом в Каменце… Епископ вздрагивает от этой нелепой мысли, хотя на мгновение видит эту картину: он, толстый и розовый, в обличье еврея, продающего образки. Нет. Нет.
Если бы все было так, как о них говорят, если бы они обладали такой силой, то были бы богатыми, а не такими, как вот эти, под окном, – нищими. Так что же – сильны они или слабы? Представляют ли они угрозу для епископского дворца? Правда ли, что они ненавидят гоев и брезгуют ими? И что все тело у них покрыто маленькими темными волосками?
Бог не позволил бы им иметь такую силу, как представляется Солтыку, ведь они сами отвергли спасительный жест Христа и больше не желают быть заодно с истинным Богом: их столкнули с пути спасения и они застряли где-то в пустыне.
Девушка не хочет медальон – она расстегивает пуговицу у самой шеи и достает из-под рубашки свой, показывает мальчику, тот охотно рассматривает. Зато покупает образок – торговец заворачивает его в грязную папиросную бумагу.
«Какие они, эти чужие, если снять с них одежду?» – думает епископ. Что в них меняется, когда они остаются одни, думает он еще, отпуская кланяющегося в пояс цирюльника, и понимает, что уже пора переодеваться к мессе. Дембовский идет в спальню и с удовольствием сбрасывает тяжелую домашнюю сутану. Некоторое время стоит обнаженный и не знает, не совершает ли какой-то ужасный грех, собственно, он уже начинает в нем каяться – грех бесстыдства, а может, человеческого убожества? Епископ чувствует, как легкое дуновение холодного воздуха ласково шевелит волоски на его коренастом теле.
О двух натурах Хаи
При Якове несколько всадников, одетых в богатое турецкое платье, – им выделена отдельная комната. Командует Хаим, брат Ханы. Они говорят друг с другом только по-турецки. Яков Франк теперь именуется Ахмед Френк, у него турецкий паспорт. Он неприкосновенен. Посыльный ежедневно сообщает новости о диспуте в Каменце.
Узнав о том, что на время каменецкого диспута Яков Франк тайно остановился у отца, Хая берет младшего ребенка, укладывает вещи в сундук и отправляется из Лянцкороны в Рогатин. Жарко, скоро начнется жатва; золотые нивы, простирающиеся до самого горизонта, колышутся на солнце плавно, медленно, и кажется, будто вся земля дышит. На Хае светлое платье и голубая вуаль. Она держит на коленях дочку. Сидит на телеге прямо и спокойно, малышка сосет из белой груди. Пара лошадей в яблоках тянет легкую бричку с брезентовым навесом. Видно, что едет богатая еврейка. Крестьянки останавливаются и приставляют ладонь ко лбу козырьком, чтобы лучше разглядеть. Хая, встретившись с ними взглядом, отвечает мгновенной улыбкой. Одна из женщин машинально крестится: то ли это реакция на еврейку, то ли на мать с младенцем, в голубой вуали.
Хая передает дочь служанке и сразу бежит к отцу, который, едва увидев ее, откладывает счета, встает и растроганно покашливает. Хая прижимается к его подбородку и вдыхает знакомый запах – каффы и табака, самый безопасный аромат в мире – так ей кажется. Через мгновение собирается весь дом: и брат Иегуда с женой, миниатюрной, как девочка, – у нее красивые зеленые глаза, и их дети, и прислуга, и Грицко – теперь его зовут Хаим, он живет рядом, и соседи. Становится шумно. Хая расставляет дорожные корзины и вынимает подарки. Лишь выполнив эту приятную обязанность и поев куриного бульона, которым здесь каждый день кормят Якова (на кухне валяются куриные перья), она может заглянуть к гостю.
Хая подходит к Якову и пристально смотрит на его потемневшее от солнца лицо, на котором серьезное выражение мгновенно уступает место такой знакомой иронической улыбке:
– Ты постарела, но по-прежнему красивая.
– А ты похорошел, потому что похудел. Наверное, жена плохо кормит.
Они обнимаются, как брат с сестрой, но рука Якова нежно и словно бы лаская касается худой спины Хаи.
– У меня не было выбора, – говорит Яков и делает шаг назад. Он поправляет рубаху, выпроставшуюся из шаровар.
– Ты правильно сделал, что сбежал. Если удастся сговориться с епископами, вернешься королем. – Хая хватает его за руки.
– В Салониках они хотели меня убить и тут тоже хотят.
– Потому что они тебя боятся. В этом твоя огромная сила.
– Я сюда больше не вернусь. У меня есть дом и виноградник. Буду изучать книги…
Хая разражается смехом, смеется искренне, радостно, всем телом.
– Я так и вижу эту картину… Изучать книги… – повторяет она, задыхаясь от смеха, и достает из сундука свои книги и терафим.
Среди статуэток есть одна особенная; это айелет ахувим, любимая лань – фигурка лани, вырезанная из слоновой кости. Яков берет ее в руку и рассматривает, правда, довольно рассеянно, потом читает названия книг, которые Хая выкладывает на стол.
– Ты думал, это какие-нибудь тхинес[120], женские молитвы, да? – ехидно спрашивает его Хая и поворачивается так, что