Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Там, наверное, немножечко черствеешь или цепенеешь. Я никогда не сталкивалась с таким, поэтому какое-то отупение, наверное, находило на меня. Думаю, до меня так и не дошло, что все это серьезно. Как будто какой-то театр. Так я и лагерь прожила. Я почти не плакала. Только в тот первый день, в боксе этом. Все допросы были только по ночам и заканчивались под утро. После днем не разрешали спать: целый день сиди на кровати или ходи туда-сюда. Допрос может длиться один час, а сидеть можно пять часов. Следователь выходил, а я оставалась сидеть в пустой комнате. Он курил сигареты (собачка была нарисована на сигаретах, вот это я помню). А в углу сейф стоял, где дело хранится. Он мне говорил: «Вечно будет храниться». А я отвечала: «Ну и что? Пусть хранится». Еще он говорил, что сошлет меня к белым медведям. А я: «Там тоже люди живут». Некоторые протоколы допроса я подписала, не читая. Я надеялась, что там все так, как я говорю.
Летом меня перевели в Бутырку. Там провела, наверное, месяца полтора или два. Огромная камера, окна с решетками во двор. Напротив были прогулочные дворы, а справа башня — говорили, что в этой башне сидела якобы Фанни Каплан. Со мной в камере сидели одна художница и несколько работниц посольства. Еще была молодая красивая девушка — дочь какого-то сотрудника венгерского посольства. Перед отправкой в лагерь нас снова вызвали. Опять мы отдельно в каких-то боксах. Никакого суда не было — просто дали бумажку, где было написано:
«Как опасный элемент приговорена по статьям 7 и 35 к заключению сроком на пять лет».
Небольшой листочек. «Подписывайте». Говорю: «Не буду подписывать». — «Тогда напишите, что не согласны». Я написала «не согласна» и расписалась. И все: обратно в камеру, а потом через несколько дней — в лагерь.
Из Бутырки нас привезли на вокзал. Вагоны похожи на купейные, только уже три полочки. Приехали в Потьму, нас построили и привели в карантинный барак. Мы там, наверное, месяц провели. Была осень, шла уборка урожая, и мы носили носилками морковку. Через месяц нас привезли в поселок Явас. Открылись ворота: лагерь, бараки и море цветов, все в цветах. Октябрь, и цветут цветы. Беседки такие ажурные стоят. По фамилии пропускали на территорию лагеря. До меня дошла очередь, и они говорят: «А, это та Иванова, к которой приезжали». Оказывается, родные как-то узнали, куда меня отправляют, и мой брат с двоюродной сестрой сразу вслед за мной поехали. А меня еще нет, я еще не добралась. Нас распределили по баракам. Мы стали ходить на работу. Сначала корчевали пеньки. Один раз пошли на торфоразработки. А потом меня поставили учетчиком в швейный цех. Неделю работа в ночь, неделю — днем. Две смены. Шили мы офицерское белье — обшивали армию. В цеху народу много: швеи, браковщики, упаковщики, прачки, надышат, и тепло. Я — учетчик: учитывала, сколько каждая швея пошила рубашек. Там же конвейер: одна мастерица втачивает рукава, другая подшивает низок, третья пришивает планочку. Когда я вернулась, мне 56 рублей на руки выдали: за три года заработала.
Большой барак: человек двести, может, больше. Но между женщинами совершенно не было никаких конфликтов. В бараках чисто. Там были такие старушки верующие, с большими сроками (за религию, говорят, большие сроки давали: кому 10 лет, кому и 25), они плели коврики — круглые, квадратные, длинные. Дорожки в бараке лежали — это вот бабушки плели. И за цветами ухаживали. Территория лагеря была такая красивая. Помню чистые деревянные тротуары. Но по ним ходили офицеры, вольные. А у нас были земляные, но мы ходили все равно по деревянным. Лагерь считался какой-то особой категории: не было никого из бытовых, одни политзаключенные. Там весь район в лагерях, вся Потьма. В нашем бараке было много женщин с Западной Украины. Из Москвы много молодежи. Были немки, и венгерская женщина была, польки были. Со мной рядом прибалты спали — молодежь в основном. Они сидели за то, что протестовали против советской власти. Я подружилась с одной литовкой. Потом она ко мне в Москву приезжала из ссылки, жила у меня несколько дней. И я к ней в Каунас ездила раза три, в Паланге отдыхала с ними. Рита сначала была в другом лагере, а потом, под конец, ее к нам перевели. Я была рада ее видеть! И еще с одной женщиной встретились, знакомой еще с Лубянки, — Галя, она сидела за то, что, когда ей было 14 лет, ее с мамой из Украины немцы вывезли в Норвегию. А потом, когда их освободили из лагеря в Норвегии, они приехали в Москву. Она здесь вышла замуж за военного, у них родилась дочь. Он переводчик с китайского, по-моему, и они должны были на территорию Монголии куда-то ехать. Тогда, наверное, проверили более подробно ее документы. Пришли и арестовали. У нее осталась годовалая дочь. Мать Гали тоже арестовали, и в лагере они встретились, но не говорили, что они мама и дочь, — тогда бы их разлучили сразу. А потом это все-таки выяснилось, и маму отправили в другой лагерь.
Вот так протекала жизнь. Ой, три года прошло! Ну еще немножко осталось! А когда ночью работаешь, выйдешь на крылечко, на небо смотришь. Такие звезды, так красиво! Природа красивая там. Помню, один раз град шел очень крупный, голубовато-белый с таким отливом. Вот это запомнилось мне, такая погода.
Однажды у меня голос пропал на нервной почве. Я месяц провела в больнице. Мне что-то в вену вливали, не знаю что — это не говорят. В лагере молодой врач был, он сказал: «Свобода вылечит».
Многие, кто освободился до смерти Сталина, свой срок отбыли, и их на высылку отправили. А нам повезло, что Сталин умер. Умер Сталин — как там все рыдали! Как там все плакали русские! Навзрыд, в истериках бились. А прибалты говорили: «Что вы плачете? Вы еще будете радоваться, что он умер». А я была совершенно спокойна, думала: «Ну, так должно быть». У нас в семье он вообще в большой чести не был. Он умер 5 марта 1953 года, а к майским праздникам мы уже были дома. 28 апреля нам дали билеты, посади в поезд, уже в обычные вагоны, и отправили. Я ехала с Ритой. Нас в один день выпустили, и мы вместе вернулись в Москву. Меня встречали брат и сестра. А Риту никто не встречал, и мы ее довезли — брат в такси работал, он привез нас. Обнимались, целовались, плакали. Я не плакала, я редко плачу. Мама плакала, сестры плакали, тети плакали. Первый вопрос: «Мучили или нет?» Меня недавно совсем племянник спрашивал: «Ну скажи наконец, вас там пытали?» Я говорю: «Да ты что, много чести для нас было бы, если бы нас пытали». Ему уже 60 будет, а он все еще думает, пытали там меня или не пытали.
Когда я уезжала из лагеря, мне несколько человек дали адреса, чтобы сообщить родным, как у них дела. К одним я сходила, сообщила маме. Потом к другим пошли. Была у нас такая Нина Голованова, начальник цеха, — к ее родным пришли сказать, что она жива. Они говорят: «Мы о ней даже не хотим слушать, предательница нам не нужна». Даже не стали ничего слушать о ней. В 1953 году я вернулась и пошла в райисполком, где раньше работала. Все сотрудники обрадовались. А в отделе кадров мне сказали: «В систему райисполкома мы вас не можем взять даже дворником — вы враг народа». В исполком меня не взяли, а взяли в жилищное управление, и я опять стала работать в отделе с письмами. Там многие обо мне знали, но относились нормально. Не все принимали. Бывало, с кем-то познакомишься, а он узнает, что ты враг народа, и тут же знакомство прекращается. Тогда многие верили, что «за просто так не сажают».