Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Николаю Шептулину
Мой дорогой друг, хотя я не успел сделать, как я обещал и как следует, ту главу своей книжки, которой сейчас занят, мне уже в последний момент пришло в голову, что у меня остаётся ещё одна очень забавная история, чтобы рассказать. Это один из таких сюжетов, которые могут годами просачиваться по ходу жизни, они переходят из сновидений в её более или менее случайные эпизоды и снова продолжаются в других сновидениях, встречах, и их вроде бы даже потом узнаёшь задним числом в разных книгах и на картинах, конечно же. Книжки стихотворений в прозе, которыми так славятся французы, пестрят такими делами (я же сам отдал этому честь). Однако тут я не собираюсь рассказывать фантазию, потому что речь пойдёт о женщине, которая, подозреваю, стала для меня больше, чем литература. Я с ней однажды виделся, как с тобой. Я не писал о ней и даже не думал этого делать, потому что такие строки могут быть только подарком тому, о ком идёт речь, в знак любви, а где мне теперь найти эту женщину (не дай Бог)? Ну и потом, когда я всё ещё встречал её в том или в другом виде, я, конечно же, не мог понимать, что она значит. Теперь, думаю, её больше не будет, прошла. В общем, всё это чересчур трезво для поэзии и слишком серьёзно для беллетристики. Такие вещи можно рассказывать за бутылкой вина или в письмах к очень специальным друзьям. Вот я и решил написать о ней для тебя. К делу. Вообще-то скажу, как выразился Кузмин в одном из своих рассказов, что тут «нисколько не начало какого бы то ни было романа».
Я надеюсь, ты уже что-нибудь слышал о Невидимой Женщине или читал о ней – наверняка у Гофмана, он очень подробно описывает этот аттракцион в «Житейских воззрениях кота Мурра». Это старинный номер из репертуара балаганов и гастролирующих фокусников. Посетители заходили в пустую комнату, посередине которой к потолку подвешивался, как люстра, прозрачный стеклянный ящик. Там была Невидимая Женщина: с ней можно было беседовать, на любые вопросы, которые вы могли задать ящику, отвечал тот прелестный прозрачный голос, который скорее представляет собой внешность собеседника, чем его ответы. По-моему, это самая тонкая и пронзительная феерия, которую могли изобрести в XVIII веке, когда, извини за глупость, воображение ещё не заездили звукозаписью. Я думаю всё-таки, что недавно испытывал нечто подобное, когда слушал один из последних альбомов Лори Андерсон – это тот, где она около полутора часов самым волшебным голосом просто рассказывает всякие нелепые случаи из своей жизни, под обычные для её выступлений лёгкие стоны, шорохи и тиканье электроники (это было тем более сильное впечатление, поскольку мне как раз тут же рассказали о том, что у неё развивается психическое заболевание, которое уже окончательно не позволяет ей появляться на публике). Словом, Невидимая Женщина – это из самых замечательных феноменов, которые можно увидеть. Это не дух и не голос, что-то другое (к тому же в ту эпоху, когда существовал этот аттракцион, не могло быть и не было речи о спиритизме).
Значит, что ты скажешь о подобном феномене, который связан с чувствами ещё более странным образом, потому что нельзя сказать, откуда это: обычные встречи и вообще жизнь оставляют после себя такие же воспоминания в уме и в теле, но ведь тут совсем ничего не было. Я продолжаю на этом настаивать, потому что тут легче всего начать мистическую чепуху. Но перестаньте всё объяснять психологией или религией, стремлениями и желаниями! В жизни, сколько я себя помню, мне только одного хотелось: чтобы меня оставили в покое!
Это произошло однажды поздней осенью, когда мне было, если я не ошибаюсь, лет семнадцать. Я ходил побродить в Перцов дом: это грандиозное здание, скажу даже – столичный остров начала века, который громоздится на Лиговском проспекте. Остановимся, потому что я петербуржец и могу часами рассуждать о постройках эпохи модерна. Хотя в этих кварталах возле Лиговского проспекта встречаются виды, которые отличаются от обычных старых петербургских дворов: местность здесь уже твёрдая и идёт в горку, на Пески, так что эти дворы иногда образуют весьма интересные ярусы и переходы, по которым очень забавно ходить в таком плоском городе, как Петербург.
Тогда как раз потянулся мерзкий дождик, и я зашёл в табачный магазин в одно из этих, скажем, слишком доходных старых зданий напротив Перцова дома, где во дворах, которые иногда занимают квартал, от жилого места не продохнуть и когда смеркается, сбоку твоего зрения возникают самые странные вещи. Это была одна из тех табачных лавок, которые потом все вдруг пропали с началом 90‐х годов, и я (ладно уж) вспомню только мягкий жёлтый свет, тёмные деревянные панели: тот аромат вдохновения, в котором к гаванскому табаку примешивался запашок блатной папироски (идеальное сочетание, за которое я люблю кубинские сигареты); по фасаду дома балконы опираются на лебедей. Я зашёл выкурить свою папиросу во двор. И тут, когда вокруг потемнело, я совершенно отчётливо вспомнил, как только что спустился из одной такой комнаты там, наверху, и мне совсем даже не хочется курить, потому что весь вечер я только курил и болтал. Это была такая обычная и вполне пустая желтоватая комната, мы с барышней сидели, поджав под себя ноги, на диване и разговаривали о разностях вроде прочитанных книг и живописи Модильяни. Ничего такого. У меня тогда не было никаких вопросов, откуда я и зачем кого знаю, потому что мои отношения с людьми определялись вечерами в «Сайгоне», и всё. Тут я очень даже мило зашёл посидеть к одной из тех случайных приятельниц, с которыми я иногда проводил такие вечера, время от времени отправляясь побродить с ними по городу, чтобы где-нибудь выпить, выкурить анаши и т. д. Однако на этот раз ведь ничего не было. Хотя кроме того, что я совершенно отчётливо помнил комнату, тёмные волосы и полноватое бледное лицо моей спутницы, во мне была полная физическая уверенность во всём: это какое-то вдруг томное состояние усталости от курева и от разговоров, за которыми мужчина и женщина убивают время, когда им просто очень хорошо вместе и они не любовники; и ещё такое, чего нельзя сказать, но что можно ощущать всем телом. Ведь бывает.
Мне было некуда девать этот эпизод. Я его записал, но ведь я тогда не занимался литературой. Мне просто хотелось свободы от всего этого говна вокруг, которое только весьма отчасти состояло из советского строя. Я любил, конечно, особенно – гашиш, но здесь у моей иллюзии был совершенно другой характер. Если я тогда понадеялся на эту встречу – только потому, что это было другое. Слава богу, у меня тогда не было привычки задумываться подробнее.
Однако всё-таки. Не считая клинической смерти, которую я пережил сколько-то времени спустя, это была самая яркая, определённая сцена в ряду тех многих других эпизодов, которые заставили меня жить таким образом, как теперь, когда я бегаю из угла в угол, чтобы успеть настрочить тебе что-нибудь. Я теперь уже не называю это ни поэзией, никак. Я тогда жил по Андре Бретону. Я не был знаком с прозой Рене Домаля. У него есть замечательный этюд, где он рассказывает о ночных прогулках, которые он совершал в отрочестве, когда после специальных дыхательных упражнений или потом с помощью эфира или паров четырёххлористого углерода ему удавалось добиваться перед сном состояния, близкого к каталепсии, во время которых он совершал достаточно долгие выходы в некий вроде бы знакомый город, погружённый в прозрачный мрак. Он пишет, что выбрал для себя литературу, когда прочёл описания города, которые отвечали этим его прогулкам в подробностях, у Жерара де Нерваля. Насколько я теперь понял, моя случайная знакомая, даже если бы я не встречал её потом, всё равно осталась бы одной из тех, кто показал мне, что жизнь всегда несколько больше, чем кажется, и что литература представляет собой, пожалуй, единственное занятие, за которым я могу её жить, не размениваясь ни на что.