Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она колеблется мгновение – слишком долго, моя милая, слишком долго, – потом идет за сыном, зовет его по имени. Он не оборачивается, она бежит за ним, и тут вперед выходит другой, тот, кто вечно шатается по галереям, Андремон: стоит, улыбается, глаза светятся, как луна, и Пенелопа останавливается так внезапно, что чуть не падает. Андремон смотрит туда же, куда и она, видит ее уходящего сына, потом улыбается, кланяется и идет по своим делам.
Так упустила Пенелопа последнюю за многие-многие годы возможность прижать к сердцу своего сына.
Глава 41
Кенамон ждет Телемаха за хутором Эвмея, но Телемах не приходит.
Кенамон ищет Телемаха в залах дворца, но Феба говорит: «Прости, господин, царевич занят».
Кенамону кажется, что он видит, как Телемах негромко и поспешно разговаривает с Электрой.
Ему кажется, что он видит, как тот сидит, молчаливый и мрачный, рядом с Орестом, но, когда он подходит к микенцу, другой микенец, Пилад, делает шаг вперед, вставая между ним и сыном Одиссея, и говорит: «Царевичи совещаются. Спасибо».
Кенамон не уверен, как перевести это «спасибо», потому что оно, похоже, не столько является выражением благодарности или признательности, сколько обозначает «отвали и не суй свой нос, иноземец». Но он уже понял, что слишком глубоко в такие вопросы вдаваться не нужно, поэтому отваливает, как ему и сказали.
Только тогда, когда луна превращается в тоненький ноготь в вечернем небе, он застает Телемаха одного, в пустом дворе, где днем пытались упражняться в военном деле разрозненные остатки ополчения. Раненой рукой он держит щит, поднимает его, пихает вперед, оценивая его вес, морщится от боли. Так он продолжает некоторое время, никем не видимый, пока наконец Кенамон, кашлянув, не выходит из тени.
Телемах разворачивается, он готов сражаться зубами, взглядом, огнем и рычанием, а потом успокаивается, увидев египтянина, и смотрит в сторону, будто ему стало стыдно.
– Как твоя рука? – спрашивает Кенамон. Телемах не отвечает.
– Не стоит торопиться. Упражнения – дело хорошее, но, если сейчас перенапрячься, можно сделать только хуже.
Телемах бросается вперед, на невидимого врага, это неразумное движение, и его лицо перекашивается от боли, на лбу выступают яркие, заметные капли пота. Кенамон смотрит на него, не осуждая и не ругая, и, вероятно, именно эта странность, непривычность доброты, и заставляет Телемаха опустить оружие и положить его наконец на землю.
Он садится на землю, прислонившись к стене, подтянув колени к груди. Он не приглашает Кенамона сесть рядом, но через минуту тот садится все равно, по-дружески, в той же позе, что и молодой человек.
– Хочешь поговорить? – спрашивает наконец Кенамон. Телемах качает головой. – Ты молился? – Телемах колеблется, потом снова качает головой. – Что же ты. Если не можешь общаться с людьми, поговори хотя бы с богами, – советует Кенамон. – Вряд ли они тебя будут слушать, но высказаться всегда хорошо.
– И что я им скажу?
– Не знаю. То, что тебе нужно сказать, о чем не можешь поговорить ни с кем другим и со мной.
Телемах некоторое время думает над этим, лицо его краснеет, а пот высыхает и превращается в соленую корку.
Он хочет сказать: «Чтоб вас, чтоб вас, чтоб вас всех».
Он хочет сказать: «Простите меня, простите, простите».
Он хочет сказать: «Хоть бы я погиб».
Он хочет сказать: «Я так счастлив, что остался жив».
Он хочет сказать: «Все было совсем не так, как я себе представлял, и я не герой. Не герой. Не герой. Не герой».
Он хочет сказать…
Он сам толком не знает, что он хочет сказать. Он ничего толком больше не знает. Он так долго молчал, что слова в его сердце слиплись в ужасающий нелепый комок, в бурю невысказанного, и все так перемешалось, что теперь он сам не знает, где море, а где небо.
Но потом он все же говорит одну вещь – важную и правильную, и это по нашим временам необычно. Он смотрит Кенамону в глаза и просто говорит:
– Спасибо тебе.
Кенамон кивает, открывает рот, чтобы сказать «пожалуйста», или, может быть, «ты сделал все, что мог», или, может быть, даже «я горжусь тобой», но не успевает: произнеся вслух то истинное, то хрупкое, то, чего не осмелился бы высказать вслух никому другому, Телемах встает и уходит – чтобы не разорваться, не выплеснуть молнии из своей души на человека, который может, как это ни невероятно, быть его другом.
Ночью в тайном месте вдалеке от мужских глаз возмущается Клитемнестра.
– Что значит «опять откладывается»? Почему откладывается?
Семела уже привыкла к Клитемнестриным вспышкам – привыкла настолько, что уже и не замечает, что сейчас Клитемнестра вспыхнула. Микенская царица вышагивает туда-сюда и воздевает руки к небу.
Пенелопа стоит, освещенная луной, в дверях, позади нее – Эос, обе в плащах и покрывалах, скрывающих от глаз в ночи.
– Орест вернулся, – вздыхает Пенелопа. – На море его корабли, а в гавани Пилад, и нам придется искать другую возможность вывезти тебя.
– Орест? Он вернулся? Как он?
Пенелопе нужно мгновение на то, чтобы осмыслить эти слова, она не знает, как понимать внезапную дрожь в голосе Клитемнестры, ее восторженное воодушевление.
– Он… с ним все в порядке. Он такой же, как раньше.
– Он не пострадал во время путешествия? Бурь не было?
– Сейчас он во дворце, такой же надутый и молчаливый, как обычно.
– Он не надутый. Он никогда не дуется! Конечно, он расстроен, но он храбрый. Он у меня очень храбрый.
С тех пор как Орест был отправлен в Афины, мать видела его одиннадцать раз. Восемь из них он приезжал к ней, и стоял перед ней как примерный мальчик, и рассказывал все, что выучил, и показывал навыки, которые освоил. Дважды она навещала его и гордо стояла у окна, наблюдая за тем, как он обучается искусству войны. Однажды он бежал ночью во главе отряда воинов по тропинке к той лачуге, где они прятались с Эгистом, и бросил копье, которое убило ее любовника, потом на всякий случай пронзил его насквозь мечом, а после повернулся к матери. Но она уже сидела в седле, как приказал ей Эгист, скакала прочь, голова лошади устремлялась вперед, а ее собственная была повернута назад, чтобы видеть мужество сына-воина.
А значит, ей не пришлось объяснять сыну ничего из нижеследующего: что значит, когда у мальчика ломается голос, почему у него выросли волосы в неожиданных местах, как разговаривать с девочками, как заштопать одежду, как готовить, как судить в суде, когда прецедент неясен, и каким был его отец. Другие люди разъяснили ему некоторые из этих сложных вопросов – в последнем случае она удивилась бы, узнав, насколько хорошо Орест себе представляет, каким был Агамемнон как человек и как царь. Ей не пришлось слушать, как он, тринадцатилетний, бушует и топает ногами, провозглашая, что все на свете устроено ужасно несправедливо, просто ужасно несправедливо, и что его никто не понимает.
Ей