Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спрашиваю:
– У кого пропуск брать?
Отвечает как в худшие волюнтаристские времена:
– У кого положено, у того и берите.
Разозлился я на усача, но гнев попридержал, понимаю, себе дороже. Пусть перестройка набрала ход, но торможение чуть ли не на каждом шагу. Обострять отношения с такими опасно. Мне ли не знать, если роман о перестройке заканчиваю, в окружающее с пристрастием вникаю.
Все внутри кипит, но я этаким до дрожи сдержанным голосом обращаюсь к стражу:
– У кого же все-таки пропуск брать, подскажите.
Ответ:
– К кому идете, у того и берите. Это вы должны знать. Имена официальных лиц не сообщаем. Учреждение, сами знаете, какое.
Сказано ровным, но строгим голосом. В пределах официального приличия, без всякого хамства. Что и обидно, потому что и вспылить невозможно, глотай и не морщись.
Вот, думаю, она, неприятность, которая непременно должна была выскочить, когда все так хорошо складывается. И даже радуюсь, потому что понимаю – такая неприятность сущая ерундовина. Могло подвернуться нечто и похлеще. Это еще, соображаю, туда-сюда, препятствия преодолимое. Главное, не сердить усача, не обострять отношения. Он, если здраво разобраться, долг свой исполняет с примерным рвением. Только и всего.
Как можно сдержаннее, хотя чувствую, это плохо удается, спрашиваю:
– Откуда же можно позвонить?
Следует чеканное:
– Автомат за углом.
Между тем на столе усача четыре аппарата разных цветов. Но не только их хозяин, не меняющий безучастно строгой позы, а и сами аппараты, вся обстановка, даже воздух кабинета-проходной дают понять – просить бесполезно.
Обреченно поплелся на угол. А в спину с металлом в голосе:
– Машину оставлять не положено!
Жмет усач до последнего, использует всю данную ему власть. Чем меньше власти, тем усерднее ею пользуются.
Делать нечего, сажусь в «жигуленок» и сам себя ругаю: «Не прихватил «метр с кепкой», вот и расхлебывай. С ним горя бы не знал. Да где же его взять? Странным образом исчез, никаких концов не оставил».
Не буду дальше рассказывать, как бесполезно шарил по карманам, да так и не нашарил двухкопеечной монеты, как клянчил в ближайшем магазине у кассирши.
Семь потов сошло, пока дозвонился до мастера. Тот все уладил.
Усач без боя не отступил. Ледяным тоном отрезал:
– На машине на территорию института запрещено.
Пришлось покориться. Смиряя сердце, промолвил про себя: «Пусть это будет последняя неприятность».
Оно так и было.
«Колибри» оказалась в отменном состоянии. Вся блестела, даже сверкала, ни одной царапины, ни одной вмятины, а за три десятилетия я их насажал достаточно.
Прежде чем вручить машинку, Баландини предложил:
– Попробуйте.
Я отстукал свое имя, отчество и фамилию. Ход отменный, плавный, одно удовольствие работать. Хотел было накрыть футляром, расплатиться и откланяться. Но мастер предложил книгу «Слово перед казнью». В ней собраны письма приговоренных к смерти.
– Перепишите хотя бы вот это письмецо.
Я послушно переписал и получил еще большее удовольствие от работы.
– Заметьте, люди перед смертью не лгут, пишут только правду. И как она легко ложится на бумагу.
– Что говорить, что говорить, – расшаркивался я, торопясь уйти, потому что меня все еще жгло нетерпение работать. Казалось, вот посади меня к письменному столу, и пошел писать не страницу за страницей, а лист за листом. Так и начну пластать главу за главой.
От возбуждения рванул было к двери. Но вовремя одумался. Смущаясь, осведомился насчет вознаграждения.
– Наградой будут ваши правдивые произведения, – очень серьезно проговорил мастер, – которые я надеюсь получать по выходе в свет.
– Это уж непременно, само собой разумеется. Но без существенного вознаграждения как-то неловко…
– Правда, по-вашему, несущественное вознаграждение? – мастер даже взвизгнул и слегка привстал в кресле, устремив на меня пронзительный взгляд крупных красивых глаз. Его лицо горело гневом и вдохновением. – Правда – плата высокая. Высочайшая! – И протестующее продолжил: – Хватит, хватит с нас возвышающего обмана! Помните: «Тьмы истин нам дороже нас возвышающий обман»? Сколько лет мы придерживались именно таких ценностей. Совсем сбились с верного направления. Пора остановиться, больше ни шагу по ложному пути.
Я никак не ожидал, что Баландини, этот непревзойденный мастер в своем деле и даже светило в науке, еще и трибун, мыслитель. Истинный человек Возрождения. Может, мы вступили, не заметив этого, в новую эпоху Ренессанса?
– Разве до вас не дошло, что наступил момент решительного поворота, разрыв со всем прошлым, опутанным ложными истинами. Со всем, что выдавалось за истину, рядилось в тогу правды, а на самом деле не было даже и полуправдой. Вы согласны?
– Вполне, – заверил я, хотя к такому разговору и не был готов, не предполагал, что он может возникнуть. Равно как не догадывался, в какую игру отныне втянут мастером.
– Вы же в прошлый раз заявили: «Правда дороже золота». Надеюсь, бросили не походя, не для красного словца, а обдумав, дав себе отчет в таких словах? Если это не так, то моя работа пропала, тогда зря я старался, вкладывал душу.
– Что вы, что вы, – запротестовал я.
– Сядьте! – приказал мастер.
Я все это время стоял перед ним, намереваясь поскорее уйти, никак не предполагал, что получится долгий разговор. Когда я сел, лицо моего собеседника исказилось гримасой боли. Он даже поморщился, но тут же прогнал гримасу. Такое удается только сильным, умеющим владеть собой натурам. Лицо разгладилось, но голос оставался страдальческим.
– Сейчас то и дело поминают наказ Достоевского: «Красота спасет мир». Далеко, далеко смотрел Федор Михайлович, но и он не все прозревал. Не дано человеку охватить бесконечность, изобилующую множеством неожиданностей. Красота, разумеется, великая сила. Менее всего склонен недооценивать. Но одной красоты мало, потребна еще правда, как сказал поэт, «как бы ни была горька». Едва ли не каждый день ныне напоминают о правде. Вот извольте, – тут он придвинул лежавший в сторонке журнал и прочитал: – «Правда выше солнца, выше неба, выше Бога, ибо если Бог начинался не с правды, – он не Бог, и небо – трясина, и солнце – медная посуда».
Мастер выдержал пауза и спросил:
– А? Каково сказано? Еще в самом начале века! А в конце, в наши дни, у поэта вырвались такие строки, в которых хотя само слово правда и не упоминается, но они все равно о правде, о высокой правде! И о мужестве художника, обязательном для него.