Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лешенька! Ты спрашиваешь об Жучке нашем и уж писал Галке Половневой. Он в тот раз возвернулся только к вечеру, и скучный такой. Лег у крыльца и пролежал там дня три либо четыре и почти не ел ничего, а по ночам так выл, ажно страшно становилось и за сердце хватало. Я выду, закричу: «Замолчи, чего тебе черти ломают?» А он воет. Замахнусь, чтоб ударить, а он отбежит и опять воет, окаянная душа! Только на четвертую или пятую ночь угомонился. Правда, с вечера немножко повыл, а потом затих и теперь уже не воет. А как тебе позову: «Леша!» — так он вскочит, уши навострит и глядит кругом. А если увидит на улице высокого мужчину, бежит к нему, думает — ты. Подбежит, глянет, понюхает с ног — и назад. Ты бы хоть разок приехал, Лешенька! А то ведь я по тебе с тоски и скуки скоро завою, как тот Жучок! Право слово! Худо мне без тебе жить, только тем и утешаюсь, что разлука наша на время, а не навечно. А иной раз подумаешь, а вдруг не на время? Вдруг навсегда? Бывает же так, что покамест жил в деревне — жена хороша, а как попал в город — она уж и негодна. Я ведь простая, деревенская, необразованная, может, ты стыдиться станешь такой жены. И я как подумаю об ентом, таково муторно станет на сердце, кажется, побежала бы да вниз головой в Приволье — речку нашу! Пропаду же я, Лешенька, совсем, если ты бросишь мене, не вынесу я такого горя-беды! Да нет, того не может быть! И Галка Половнева говорит, чтобы я не сумлевалась: она говорит, что ты честный и не позволишь бросить жену с дитем. Ино и я так думаю, а ино сумление берет. И ты уж не обижайся, Лешенька, на дуреху твою неразумную. Вот переедем в город, подучусь и я немного и стану лучше, образованней, хотя, может, до городских и не дотянусь, а все-таки поумнею.
А покамест до свиданья, мой родной! Жду от тебя доброй весточки или тебе самого. Приезжай хоть на денек. И дочурка по тебе скучает. Она целует тебе на карточке и лопочет: «Папка мой, папка мой!» Приезжай. Баню истоплю половневскую, на рыбу с Петром Филиппычем съездишь. Он тоже за тобой скучает. Обнимаю тебе и крепко, крепко, несчетно раз целую в твои голубые глазки.
Твоя Наташка».
И это письмо Ершов прочитал дважды. Оно взволновало его больше, чем Галино. Стало жалко жену, и даже то, что она беспокоится — не бросил бы он ее, — не рассердило. Всякое можно подумать в ее положении. И пока читал письмо и когда кончил читать, перед глазами ярко вставало миловидное курносенькое лицо жены, с завитками льняных волос возле ушей и на затылке, небольшие, плотно сжатые красивые губы, маленькая, еле заметная морщинка над переносьем, серые улыбчивые глаза, иногда настороженные и недоверчивые, и гибкий стан ее, на котором любое платье прилегает плотно, подчеркивая красоту крепкого, здорового тела. В особенности же ему нравились Наташины руки с цепкими, сильными пальцами, слегка утонченными у ногтей, маленькие руки, всегда готовые что-либо делать: шить, мыть, полоть, рубить, подметать пол, месить тесто… И эта постоянная ее готовность в любое время трудиться, быстро и аккуратно выполнять всякую работу — хоть чистую, хоть грязную — всегда была приятна ему и создавала в нем настроение бодрости, как бы заряжала его свежестью. Да и приласкать, потрепать за волосы умеют ее хлопотливые, работящие руки. Нет, нет! Он любит Наташку свою, и ее ему недостает в его сумбурной и пока неорганизованной городской жизни. Совсем иной станет эта жизнь, когда он привезет сюда и Наташу и Катю. «Хозяюшка моя, ласточка-касаточка, хлопотунья милая! Не брошу я тебя, нет, не брошу!» — с чувством теплой и тихой нежности думал Ершов. Но тут он вспомнил ее планы насчет квартиры и квартирантов и невольно поморщился. Это что-то уж очень практично, хотя в то же время и наивно. «Ну ничего! — решил он. — Уговорю. Будут у нас жить Илья и Галя… и обязательно бесплатно. Разве можно с них брать плату? Дико. Несуразно!»
3
По узенькой кривой улочке Ершов спустился вниз. В гостиницу он все еще не решался идти, хотя было уже около шести вечера. Солнце стояло довольно высоко. Небо над головой чистое, светло-голубое, а на северо-западе, казалось прямо над городом, кучевые облака сгущались в темную грозовую тучу. «Дождя давно не было, дождь нужен хлебам», — подумал Ершов, по привычке деревенского жителя воспринимать погоду преимущественно с практической стороны.
Улочка была малолюдная, попадались лишь редкие прохожие. Зато много было ребятишек, которые либо играли в жохи, либо бегали за бумажными змеями, оснащенными тряпичными хвостами. Ершов был спокоен: тут-то Жихарев и не догадается искать его. И вообще хорошо идти по улице, где тебя никто не знает, можешь предаваться своим мечтам и размышлениям сколько тебе угодно. И Ершов медленно брел и думал о Наташе, о Катюше, мечтал о том, как он выучится, окончит университет, станет вполне образованным человеком, изучит английский и немецкий языки, чтобы в подлинниках читать Мильтона, Бернса, Байрона, Гёте, Гейне. И разумеется, еще учась в университете, напишет хорошую поэму о деревне, как советует Стебалов. Недурно бы написать так, как написана «Страна Муравия», но