Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я видела, как напряглась спина Элия, и я знала, что он выдвинул упрямо свой идеальный подбородок, и вспомнила, как он умеет решительно смотреть: уверена, именно так он посмотрел.
– Я не могу. Я ее люблю.
– Нет, – сказала Бонни, – ты любишь свою гордость.
– Я…
– Тебя бросили, Элий. И ты знаешь, что больше не нужен. Хватит уже. Она же говорила тебе, верно? «Уйди».
И тогда я увидела дорогу.
За Бонни волной поднимались насекомые; мертвые насекомые. И там, где ступали они, не оставалось маков.
– Уйди, – повторила Бонни. – Уйди, уйди, уйди!
Шелест стеблей сменился шелестом мертвых крыльев. И он был все громче и громче. Но я не вмешивалась. Я не имела права вмешиваться.
Ведь Бонни прогоняла Элия не от меня. Бонни гнала его из своего сердца.
– Бонни, я думал, ты мне добрый друг, так почему же…
– Я тебе не друг, – горько сказала Бонни, – правильно сестры говорили: парни не замечают тех, кто близко.
– Ты?..
Я вдруг ясно увидела его лицо; такой уж это был мир, где бы я ни стояла, все равно могла видеть все важное.
Растерянное. Какое-то… мальчишеское. Немного… обиженное.
– Уйди, – устало повторила Бонни, – тебе пора возвращаться… домой. К учебе. Это не волшебный подвиг, и ты не сможешь спасти того, кто этого не хочет, понимаешь?
Сказки слагают только про удачливых принцев, но карабкаются по костям сотен неудачников – вот, что сказала бы Бонни, если бы умела так красиво говорить. Но она ограничилась коротким:
– Не повезло тебе с девушкой.
Мертвые членистоногие твари с белесыми глазами мешали мне смотреть; вставали между мной и Бонни щитом. У них было это право.
Я и не хотела подсматривать.
Просто боялась, что когда их станет слишком много, они Бонни сожрут.
И тогда я… позвала Каркару. Не знаю, как: просто позвала. Позволила ей прийти.
Наглая ворона рванула через хитиновую стену, пожирая по дороге особо неудачливых; села Бонни на плечо и клюнула ее за ухо.
Та дернулась, оглянулась недоумевающе, оступилась, чуть не рухнула на Элия, но удержала равновесие. Замерла.
И вдруг оглянулась.
Наши взгляды встретились.
«Извини».
«Я сама виновата».
«А я тебе… друг?»
Бонни моргнула; и все исчезло.
Элий, Бонни, Каркара; насекомые попадали на землю и замерли серым отвратительным ковром на… дороге.
Дороге, которую Бонни, сама того не зная, проложила по моему прекрасному маковому полю. Как шрам; что же, пусть будет шрам, главное, что это место больше не кровоточит.
Главное, что Бонни меня не винит.
– Вот как, – сказала бабушка, – она поднимает, ты упокаиваешь. Идеальный дуэт.
– Я здесь ни при чем, – возразила я, – она сама со всем…
– Она бы не справилась. Сколько их было, некромантов, позвавших в свой мир слишком много мертвых? Мертвые частенько забирают с собой тех, кто их потревожил.
– Я тебя потревожила?
– Ты просто возвращаешь мертвых на место, что прискорбно, – бабушка растянула губы в улыбке, но глаза ее не улыбались, и я вывернулась из-под ее руки, когда она протянула ее к моим волосам, – ты сильна. Но ты не станешь настоящей ведьмой.
Не больно-то и хотелось!
– Почему же? – спросила я, лишь бы возразить ей хоть что-то.
– Твоей силой не зажечь свечи.
– Я одолжу у Щица, – я пожала плечами, – вот и все.
– Ты похищаешь у него силу…
– Это сделка, – я покачала головой, – просто сделка. Бабушка, если я буду чувствовать себя виноватой, тебе будет легче забрать мое тело?
– Я заберу его в любом случае. Для этого ты и родилась.
– Не думаю, что папенька… и тетенька согласились бы. И мама…
– Ой ли? – бабушка рассмеялась, молодея и молодея; и вот передо мной стояла моя ровесница. Очень красивая. Худая. И волосы каштанового цвета, как та поддельная прядь.
– Они бы не согласились.
Моя мама меня любила, я знаю; и я знаю, что любила меня не только мама; эти маки – подарок отца; если я разобью коленку, тетенька обязательно достанет из кармана пузырек. Просто любят они так, как умеют, а их мать… их мать явно не могла научить их любить, как надо.
Не эта злющая щепка с глазами мертвой рыбы.
Тетеньке достались ее глаза. Но не сердце.
– Ты мертва, бабушка, – сказала я спокойно, – и что бы ты ни сделала, что бы ты ни сказала, как бы ты ни колдовала, твое время кончилось. Даже если я переведу тебя через дорогу, это тебе не поможет. И ты сама это знаешь.
– Ты слабая!
– А ты мертвая, – я достала из кармана измятый цветок, – ну так что: петух или курица?
Папенька никогда меня ничему не учил специально.
Это тетенька нанимала мне гувернанток и учителей, тетенька же заставляла меня прописывать иероглифы, учить яленский алфавит и разучивать ноты. Папенька же просто… проводил со мной время.
Но папенька никогда не умел отдыхать. Нас всегда было трое: он, я и работа.
И я училась у папеньки, как учатся в Шене повара: наблюдала, наблюдала и наблюдала за его работой мастера, надеясь, что хотя бы лет через пять смогу осуществить что-то на практике.
Конечно, многого я не видела. Вот уткнется папенька в бумажку, и поди пойми, что именно в той бумажке написано, и почему так мрачнеет его лицо, откуда появляются те глубокие складки у губ, и зачем он велит срочно подать коня, – даже не коляску, – и мчится не пойми куда среди ночи, оставив меня наедине с шахматной доской.
В шахматы он у меня, кстати, всегда выигрывал. Даже когда параллельно что-нибудь подписывал, и, казалось, совсем не глядел на доску. Так что мы оставались втроем: я, шахматная доска и окруженный вражескими полчищами грустный черный король из слоновой кости.
У меня никогда не получалось завоевать права первого хода; даже когда папенька прятал пешки в кулаках, мне всегда доставалась черная.
Была ли тому виной моя неудача или папенькины ловкие руки, того я не знаю.
Может, привычка всегда делать первый ход досталась ему от бабушки: вот я стою перед ней, и явно не я начала эту партию. Да и поддаваться мне никто не будет. Только вот папеньке я неизменно проигрывала свою самоуверенность, а бабушка требует не что иное, как мою жизнь.
Она не собирается меня… убивать. Она собирается стать мной.
Все просто, мои друзья все правильно поняли: бабушка возжелала жизни в юном теле.