Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой отец в самой последней камере, очень далеко от моей. Может, он провёл там всю ночь, как и я, – мы оба могли лежать, как моллюски, прижавшись к мокрому грязному полу, даже не ведая, что повторяем позы друг друга. Эта мысль в равной мере и отрезвляет и ободряет меня. Плохое воспоминание, разделённое между двумя, несёт в себе лишь половину боли. Теперь мой отец аккуратно сидит в дальнем левом углу своей камеры, скрестив ноги, лицом к сырому потолку. Когда Лойош отпирает дверь, он не вскакивает на ноги – только странно смотрит на меня и моргает.
Глядя на него сейчас, даже в неверном свете факелов я различаю его черты лучше, чем во дворе. Глаза у него тёплого карего оттенка, проницательные и яркие, и они словно притягивают тот немногий свет, что есть. Нос у него гордый и царственный – он прекрасно бы смотрелся на чеканной монете, как и упрямый треугольник его подбородка. Губы тонкие, выразительные. Волосы у него совсем седые, что меня расстраивает, – я бы хотела посмотреть, такого ли они каштанового цвета, как у меня. Жигмонду, кажется, неуютно под моим изучающим взглядом; он втягивает голову в плечи, спрашивает:
– Кто ты?
Внезапно мой язык стал сухим, как хлопок. Не могу придумать, что ему ответить, поэтому лезу в карман волчьего плаща, нашариваю монету и дрожащими пальцами протягиваю ему.
Жигмонд поднимается на ноги, пошатываясь. Дойдя до меня, он берёт монету так осторожно, что даже подушечки наших больших пальцев не соприкасаются. Я стараюсь не чувствовать себя опустошённой его вежливой отстранённостью. Он изучает монету в скудном свете факела, наблюдая за моей реакцией, потом спрашивает:
– Откуда это у тебя?
– Ты подарил мне. – В моём голосе нет и половины той уверенности, которую я хочу вложить в свои слова. Интересно, поверит ли он мне вообще? – Ты подарил это моей матери, а потом она отдала монету мне.
– Ты дочь Рахиль?
Какое-то имя, которого я не знаю, незнакомая женщина. Внутри у меня пустота.
– Нет, – отвечаю я. – Твоя.
Жигмонд смотрит на меня долгим тяжёлым взглядом. Он ненамного выше меня, и я вижу, как на виске у него пульсирует голубая жилка, напоминающая мне, к моей горечи, о Вираг. Прогоняю эту мысль. Его густые брови сходятся над переносицей.
– Это невозможно, – говорит он. – Да, правда, когда-то у меня была дочь, но…
– Она не умерла, – шепчу я. – Охотники пришли к Могде и забрали её, но Вираг… она спасла меня.
– Вираг?
Я моргаю, сбитая с толку тем, что он ухватился за её имя, что зацепился именно за эту часть моей истории.
– Да. Видящая. У неё белые волосы и двенадцать пальцев.
Когда мне было двенадцать или тринадцать, я решила, что ненавижу его, моего безликого отца, который проклял меня своей чужеземной родословной. И потому я сочинила для себя какую-то историю, что он не пытался остановить Охотников, потому что был Йехули, рабом короля, и всё такое. Если бы Вираг насадила мне больше своих суеверий, я решила бы, что какой-то бог-трикстер решил наказать меня за мои извращённые мысли, и теперь Жигмонд будет видеть во мне лишь безликую девушку, а не свою дочь. Эта насмешливая справедливость была вплетена во все истории Вираг. Меня и сейчас тошнит от чувства вины, особенно в тот миг, когда лицо Жигмонда вдруг сморщивается, как чей-то изношенный носовой платок.
– Ивике, – говорит он. – Теперь я помню. Мы назвали тебя Ивике.
Я хочу, чтоб он сказал что-то вроде: «Когда-то я сказал твоей маме, что мне нравится это имя, все три грубых звука», но он этого не делает – лишь хмурится, и его подбородок дрожит.
Я должна спросить его про маму. Хочу знать, будут ли наши воспоминания отражать друг друга, как луна и её отражение в тёмных водах озера, но не спрашиваю. С моих губ срывается более себялюбивый вопрос:
– Почему ты не вернулся?
Жигмонд смотрит на меня спокойно, но его пальцы сжимают монету так сильно, что белеют костяшки пальцев.
– Я думал, что ты мертва. Что тебя забрали с Могдой или…
Он даже не в силах этого сказать. Разве он не прокручивал эти слова в голове достаточно, чтобы суметь произнести вслух? Разве картина моей предполагаемой смерти не вставала годами перед его мысленным взором всякий раз, как он ложился спать? Моё горло горит.
– Нет, – говорю я. – Я здесь, – бросаю взгляд на его сжатый кулак. – Моя мать всегда говорила, что ты сам отчеканил эту монету. Правда?
– Да, правда, – говорит Жигмонд, и на его лице отражается нечто вроде облегчения. – Мой отец был ювелиром и научил меня этому искусству. Я работал в королевском казначейском совете над созданием новой формы и тиснения монет, сделанных с портретом Яноша. Эта монета была ранней моделью, но никогда не ходила в обращении. Им, конечно же, не понравилось, что там есть письмена Йехули, хотя я гнул спину над станком часами. Наверное, эта монета – последняя. Остальные были переплавлены и перелиты в форму настоящей королевской монеты арэнъя.
Эта нотка горечи в его голосе успокаивает меня больше всего. Я почти готова забыть о наших непохожих чертах, о том, что он даже не протянул руку, чтобы обнять меня. Он говорит с тем же негодованием, что и я, с той же язвительностью и без скромного почтения. Думаю, Котолин ошибалась насчёт Йехули.
Пока он говорит, я замечаю, что он, морщась, потирает левое плечо. Из-под ворота рубахи виднеется пурпурный синяк, и сердце у меня сжимается.
– Что Нандор с тобой сделал?
– Ничего худшего, чем он сделал с другими, – быстро отвечает Жигмонд, хотя его глаза сузились. – Ему нравится делать свою работу в Шаббос или