Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Бегущий паровоз»
В драках, когда сходились пацаны с соседних улиц, Ролан неизменно играл роль «малышки»: щуплый, ниже всех ростом, он шел впереди своей компании, задирал неприятеля — и получал в глаз. Секунду спустя позади раздавался крик друзей: «Маленького бить?!» — и начиналось «махалово». «Маленького» валили, он вскакивал и лез в драку, его опрокидывали снова и снова, а когда сил у задиры уже не оставалось, подползал к кому-нибудь из противников и кусал того за ногу. Пацан вопил от боли, а Ролан хохотал над ним страшным голосом, празднуя победу.
Он стремился везде бежать первым, эдаким локомотивом, увлекающим за собой остальных, да и в драку тоже.
Елена Санаева, вдова Ролана Быкова:
«Его мама рассказывала, что если двухлетний еще Ролан не хотел надевать ботинки, то легче, кажется, было вывихнуть ему ногу, чем обуть его. От природы упрямым был, самолюбивым, и та довоенная жизнь ребят из московских дворов с ее довольно-таки жестокими законами наложила на него отпечаток. Ролана, скорее, можно было убить, но победить — нельзя».
А вернувшись домой после очередной стычки, он нередко уединялся и… писал стихи. «…Лет в десять, — вспоминал, — был уверен, что стану поэтом, и это вовсе не мешало мечте: скакать на лошади с развевающейся позади буркой и, совершив подвиг, умереть героем». Конь и бурка — во многом от отца, кавалериста на Первой мировой и Гражданской. Стихи — от собственной, мучительной любви к жизни.
Через пробоины в душе
Я вижу детство в шалаше,
Как плакал, всех любя.
Глядел на небо из дыры
И видел дальние миры
И глубину себя.
Нет, погибнуть на лету было нельзя. «Втайне горько плакал, когда представлял себя распростертым на земле со смертельной раной в груди, просто рыдал — и тогда чудом все-таки оставался в живых». Так поэзия — не только в виде стихов, а как тишина, созерцательность, нежная душа — и жажда героического сошлись в этом маленьком в смысле роста и возраста теле, на этом поле битвы.
Кстати, папа, огромный, широкоплечий, грудь колесом, слез не понимал и не позволял сыну плакать. Тот и не плакал, на виду.
«Хоть солоно, да только всласть!»
Как-то в детстве Ролан попросил у отца денег на билет в театр и услышал в ответ шутливое: «У тебя дома сорок три театра и одно кино». Имелись в виду количество комнат в их коммуналке у Павелецкого вокзала и общая кухня, то есть те декорации, в которых ежедневно разыгрывались мини-спектакли. В комнате, где обитали Быковы, шла своя многолетняя драма. Время от времени на пороге возникали какие-то женщины, которые предъявляли Ольге Матвеевне, матери Ролана, права на ее мужа, тот был красив и любвеобилен и постоянно заводил романы на стороне. Раз жене пришлось даже везти его на «очную ставку» с одной из дам и спрашивать, хочет ли он с ней остаться, но Антон Михайлович выразился в том духе, что, мол, пошла она, и семья Быковых опять зажила, мирно треща по швам.
Подросший Ролан видел, как страдает мать. Вспоминал: «Баб она отцу не прощала!» — притом что была человеком жалостливым, и это качество унаследовал Ролан. Папа погуливал и даже рожал внебрачных детей, а потом и вовсе оставил жену и двоих сыновей — старшего, Геронима, Геру, и младшего — и уехал в другой город. Ролан отца, которого в детстве обожал, теперь возненавидел (о, он был горяч и прям не меньше!) и, получая паспорт, даже не стал менять когда-то по ошибке записанное в метрику отчество «Анатольевич» на «Антонович». Антон Михайлович возмущался: «Хто в тебе батько?» — а сын молчал. Спустя годы он об одном известном человеке отозвался в дневнике, что тот «самодур», как и его, Быкова, отец. Правда, тогда он уже нашел общий язык с родителем, может быть, потому, что было в том нечто неотразимо привлекательное.
Работая в голодные годы начальником «Укрмуки», отец ни разу кулечка с мукой не унес. Или такой поступок: во время Великой Отечественной войны выпивал однажды с представителем Ставки, тот посоветовал ему бросить «жену-жидовку», цены, говорил, тебе не будет, — и был побит Быковым-старшим. Дерзкому грозил трибунал, но его «всего лишь» отправили с тыловой работы на фронт. И героем он был настоящим, из тех, о которых писали песни, и пройдя не одну войну, шутил-смеялся, только затыкал в такие моменты пальцем отверстие вставленной в горло, после ранения на Гражданской, трубки. Цельность натуры всегда завораживает. Например, вскоре после женитьбы Антон Михайлович, выходец из польских дворян, «белый» офицер, перешедший на сторону «красных», увидел, что жена повесила на окна шелковые занавески, и порубил их шашкой, крича, что она его «обуржуазивает». Обидный поступок, но и восхитивший Ролана: от души!
Отцовское обаяние, против которого трудно было попереть, его жажда жизни, переливавшаяся через край, достались сыну. Много лет спустя тот написал четверостишие:
О вкусе думать как-то грустно,
Всего важней на свете — страсть,
Хороший вкус — когда мне вкусно,
Хоть солоно, да только всласть!
«Или будет гениально — или нас заплюют!»
Это «всласть», бывшее у отца самодурством, то есть потоком, стихией, у сына стало обретать берега. Как ребенок, который, видя большую лужу, спешит прокопать отводные канальчики, чтобы потекли бурные веселые ручьи, а заодно освободилась площадка для игры, так Ролан еще в детстве обнаружил «канал», в который устремил всю свою энергию, точнее, сам устремился за ней. Речь об актерстве. (Потом ловко «прорыл» и другие.) Ведь и мама его не только писала стихи, но и мечтала стать актрисой, а этот талант, если не находит своего выражения, странным образом передается по наследству, пока не выплеснется в ком-то из потомков.
Елена Санаева:
«Однажды должны были записывать выступление Ролана в концертной студии „Останкино“. Он задыхался, я уговаривала: „Ролочка, отмени, ты никогда не отменял, тебе простят“. А он и слышать не хотел! По длинным коридорам „Останкина“ еле шел, вызвали „скорую“, сделали ему укол, и концерт начался. Инъекция действовала только два часа, а выступать предстояло три, Ролан опять начал задыхаться, но вечер продолжал. Из того выступления мне в память врезалось, как он, вспомнив, что некий японец настолько любил свою женщину,