Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Осборн помнил, как расчехлил гитару, сел в центр на холодный бетон и начал перебирать струны. Долгое время ничего не получалось. Слова вылезали гадкими лужами, растекались у ног, а он смотрел на них, старался зажимать рот, но тогда отпускал руки, гитара падала, а слова — все еще лились тошнотой бессмысленности.
Музыка, ему нужно было заставить музыку говорить, а человека — замолчать. Чтобы забраться глубже, нужно забыть о словах. Но человек все-таки — слабое существо.
Осборн даже не заметил, как его вывернуло, и бы упал лицом в вонючую лужу, если бы вовремя не подставил локти. Руки дрожали, горло горело, с губ стекала горечь. Это все слова и ненадобность.
Осборн попытался отдышаться, медленно, чтобы ненароком не опуститься на пол, отполз к стене, прислонился к ней и посмотрел вверх. На потолке все смешалось, дыры не рассмотреть. Небеса его не видели. Подземелья — тоже.
Рядом лежал камушек. Осборн потянулся, достал его и бросил в потолок, изо всех сил, понадеявшись, что пробьет дыру. Но он отлетел от потолка и упал. Бросаться в пол Осборну не хотелось. Все-таки встречи с трехголовыми псами ждать не будешь.
Осборн стукнул затылком о стену, несильно, но настойчиво. Не чтобы проломить череп, а в напоминание — я все еще здесь. Но в этот раз спокойствие так и не пришло. Ни тогда, ни до этого. Только мрак. Каждый раз, когда Осборн возвращался в никуда и оказывался один на один с собой, не мог терпеть. Его мучило несоответствие. Он — не он настоящий. Это кто-то другой играет на гитаре, лежит на холодном полу и напивается до беспамятства. Этот кто-то хочет забыться, а Осборн — вспомнить. Он настоящий потерялся где-то по дороге в Ластвилль, среди лугов и трасс, в аромате цветов у дома, в шелесте листьев домашних яблонь, в мягкости травы у порожков, где когда-то ему разрешили стать тем, кем хочет.
Родители Осборна любили музыку. Все детство он прожил на заднем сидении машины в дороге к очередному концерту и фестивалю. А потом случилась стабильность, работа, первый собственный дом, и Осборну стало тяжело. В четырех стенах он чах, как светолюбивое растеньице, и спасался только ночами, когда придумывал жизни, где был музыкантом в вечной дороге, которая оканчивалась камнем на неизвестном кладбище. Родители отпустили Осборна в путешествие к себе и подарили гитару. Даже оплачивали обучение и не задавали лишних вопросов.
А он так и не понял. Потерялся, а, может, и не находился никогда. Вдруг и не найдется?
Осборн сделал несколько больших глотков из бутылки, которую прихватил из дома, закрыл глаза и попытался сосредоточиться. Взялся за гриф, аккуратно положил гитару на колени и заиграл. Взял один аккорд, другой и застонал. Вдохновения нет. По ощущениям, никогда не будет.
И вдруг дом вздохнул, поднял пыль. По полу пробежала легкая дрожь.
Они пришли. Вовремя, как всегда.
Они ступали бесшумно, оказывались за спиной. Без лиц, наряженные в серое. Может, их много, может — один. Они расплывались на фоне стен. Может, их не было. Может, их никогда не было. Но рядом с Осборном был пакет.
Он развернул его и вытащил шарик из упаковки. Не запивая, проглотил таблетку. Зажмурился, провел языком по небу, на котором осталась неприятная крошка. Он огляделся, посмотрел под ноги — ни лужи, ни камня не осталось. По полу расползлась дыра, по потолку — тоже, но ни тьмы, ни света было. Только холод.
Вдруг из всех темных углов начали выбегать лягушки. Большие, маленькие, зеленые и коричневые, они быстро окружили Осборна. Сцена. Прием, как на «Грэмми». Только камер не хватает. Вот она — любовь толпы. Закупори в бутылку, поставь на полку и любуйся. Десятки слушателей, плавающих в мутной жиже.
И тогда Осборн начал играть, а лягушки подпевали ему, тени ушли в темную дыру. На гитаре кровь, ладони порезались о струны. Лягушки все пели. Осборн продолжал играть.
Воспоминания о былом дне не пробудили никаких чувств. Осборн чувствовал, что в тетрадке, которую брал с собой, музыка на века. А кровь из носа? Ничего, ее можно вытереть. И горло промоется, бутылка, благо, всегда под кроватью. И ладони заживут. Все людское можно изменить, но не музыку. Искусство вечно. Оно требует жертв.
Рефлексия кончилась. Пора вставать. Аккуратнее, уже стараясь не делать резких движений, Осборн приподнялся и сел, чуть приподняв подушку, чтобы не упасть снова, и открыл глаза.
Грейс сидела на подоконнике в белой сорочке и смотрела на пасмурный день. Рыжие волосы трепал ветер, врывавшийся в комнату через распахнутое окно. На ее голове, казалось, разгорался пожар. Рукав упал с плеча. Кожа, словно ставшая за ночь немного бледнее, светилась.
Она обернулась, посмотрела на него и улыбнулась.
— Доброе утро.
— Доброе, — ответил он и улыбнулся тоже. — Утро говоришь? А что на самом деле?
Грейс все с той же улыбкой пожала плечами.
— Я не знаю.
Осборн потер глаза, потянулся к тумбочке и вытащил из ящика телефон. Смахнул уведомления о пропущенных вызовах и посмотрел на часы. Глаза наконец раскрылись на полную.
— Уже почти полдень, — прошипел он и спустил ноги на пол, все еще кряхтя. Как же болела голова, как же болела…
— Почему тебя волнует время?
— Да так, всю жизнь тоже не хочется проспать, — усмехнулся Осборн и почесал голову. Кожи не чувствовал. Он не понял, что в голосе Грейс смутило.
— Почему бы и нет. Сон — тоже маленькая жизнь. Им тоже нужно наслаждаться.
— Что-что?
— Сном, говорю, нужно наслаждаться. Там мы немного более настоящие.
И вдруг до него дошло: голос Грейс изменился. Прежде она так сладко и мурлыкающе не говорила.
— Ты хотел сходить на учебу? — спросила Грейс.
— Да надо бы, наверное. А что там по расписанию?
— Я не смотрю расписания. — Улыбнулась Грейс.
Как же прекрасна она была в то мгновение, глаз не оторвать. Но во имя усопшей совести пришлось.