Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она пропадет… в сугробе замерзнет… в метели сгинет…
Втиснула ноги в ботинки. Нашла в углу брошенную куртку.
Быстро, будто таясь от кого-то незримого, хоронясь, сунула пистолет в карман.
И так, без шапки – волосы еще густые, сами как шапка, защитят, как шлем, от выстрелов – в метель, в вечер, в снег – пошла, пошла, сначала нетвердо, потом все тверже, непреложней. Вперед. Иди вперед. Снег залечит боль. Метель уврачует раны. Метель забинтует их плотно, крепко, лучше любого врача.
Хрусталем снег набивался в волосы. Твердые, хрустальные шарики.
Седина. Седина. Мария! Серебряная корона твоя! Видишь ее сверху?! Видишь?!
«Слушай, ты шатаешься, будто водки глотнула. А что, если выпить и правда? Для храбрости».
Дверь магазина. Подвернулась вовремя. Значит, это знак. Зайти! О, витрины какие, как в Новый год. Елки искусственные. Дождики, блестки, гирлянды. Снежинки бумажные. Дура, ведь и правда Новый год скоро! Праздник золотой, счастливый.
– Бутылку «Столичной» мне, – сказала Мария. Вынула из кармана деньги. – И что-нибудь из закуски.
– Сальца возьмите, отличное сальце, с перчиком, – запела мордастенькая, как персидская кошка, продавщица.
– Взвесьте кусочек, да, да. И порежьте… да, спасибо.
Вон из магазина. Зубами открыть затычку. Уф, спиртом в нос шибануло! Так, сядь на корточки, да, здесь, прямо за углом магазина, разверни бумажку с сальцем. Душистое, славно пахнет. Ну, давай, Марья! Давай. За твой успех. Это тебе не лопатой снежок скрести! А?!
Уфффф…
Бес-по-доб-но…
…Ах-х-х-х… сальце теперь… ве-ли-ко-леп-но.
Зажевала сало. Перец задрал глотку. Захотелось глотнуть водки еще, и еще.
Она, сидя на снегу на корточках, выпила полбутылки водки и съела все сало.
Почувствовала: все, стоп, хватит, иначе она не дойдет.
Осторожно, аккуратно поставила, ввернула штопором в мягкий рассыпчатый снег ополовиненную бутылку. Найдет бомжик какой-нибудь. И выпьет. За ее здоровье.
…может – Пушкин найдет?..
…найди, найди, Пушкин, водку мою…
Пошла, ей казалось, что твердо, радостно, на самом деле качаясь, ловя воздух пальцами.
И казалось ей: она не идет, а медленно летит.
Стоял, как синее вино в хрустальном графине, синий вечер, будто синий виноград лежал в снегу на рыночных лотках, мерз. Изнутри, как лимоны на синей скатерке с белым кружевом, светились, пылали дома, сыпали искры фонари. Будто из раскрытой дверцы печи, сыпались золотые и красные искры подсвеченного фонарями, веселого снега. Мария шла по главной улице города, по Большой Покровке, и ее губы смеялись отдельно от нее, и ее ноги шагали отдельно от нее; и отдельно плыла в ночи, в снегу ее голая, без шапки, голова, ее больная, огромная, как гора, голова. И рука сама, без ее приказа, сжимала в кармане Петькин пистолет, сжимала, сжимала, будто хотела навек вжаться в ледяную вороненую сталь.
Стоял и колыхался в блестящем сосуде вечер, и его можно было пить, можно было втягивать внутрь и опьяняться им, и Мария понимала, впервые в жизни, как прекрасно быть в последний раз пьяной – такой пьяной, что ни в сказке сказать, ни пером описать, – и пьяные искры золотые, огненные перед лицом летят, из-под ног сыплются зернами на грязную дорогу, на нежный снег. Она шла и взмахивала руками, будто ловила пролетающую мимо снежную бабочку, душу свою ли, чужую, – и пьяно, щербато улыбался когда-то красивый, теперь потрепанный рот, но издали, в витринах, рот и глаза отражались яркие, наглые, пламенные, – и Мария, беззвучно хохоча, подмигивая себе, любовалась собой в качающихся, плывущих, падающих стеклах. Сейчас упадут на нее, разобьются! Убьют ее. А-а-а-ах!
Она выставляла руки вперед, защищаясь от рушащихся на нее стекол, стен, бетонных опор, неоновых трубок назойливых, кровавых реклам, а они все падали и не могли упасть, все валились, все подкашивались, разбиваясь в воздухе, звеня.
Или это звенело бедное, маленькое сердце ее?
Или это звенел черным металлом тяжелый пистолет у нее в кармане?
Носить ребенка в животе… носить пистолет в кармане…
Вечер, неси меня, неси в кармане черном, синем своем… донеси…
Она остановилась. Белое, алмазно сверкающее здание, как огромный торт, громоздилось перед ней, перед ее красным, пьяным лицом. Она наклонилась, зачерпнула горстью снега из сугроба и потерла снегом лицо, втолкнула снег в рот. Проглотила лютый холод.
Холод дошел до сердца, до живота.
– Надо протрезветь, – сказала себе Мария весело, злобно. – Надо! Слышишь! Протрезветь! Быстро! А то тебя не пустят туда.
Она крепко уцепилась за тяжелую, зеленую медную ручку и потянула огромную, тяжеленную, чудовищную дверь на себя.
С двери на нее глядели две вывихнутых головы медного орла. Две башки: клюют туда и сюда. И держит наглая птица что-то в когтях. Что?! Ее душу держит?!
– Каждого из нас держишь, паскуда, – тихо, заплетающимся языком сказала Мария, – каждого из нас…
Ввалилась внутрь.
Внутри было тепло. Горячо.
Два охранника, и оба – с автоматами наперевес, стояли, безмолвно, тупо, два бычка, смотрели на нее.
Мария тряхнула головой, хрустальные белые шарики посыпались в разные стороны с ее волос.
– Здравствуйте! – крикнула она.
И вытащила из кармана пистолет.
И наставила его сначала на одного охранника.
Потом – на другого.
Какие молодые ребята…
Как Петька…
Молодые, и с оружием стоят…
Деньги охраняют.
Чужие деньги!
А разве это деньги народа?!
Богатей – это тоже народ…
Неужели?! Не ври себе. Только не ври себе!
А если рука сорвется, и она выстрелит?! Вот в это, в это лицо?! В безусое, в молодое, еще такое молочное?!
А, отлично, они оба испугались! Побледнели.
Смерть! Я держу смерть!
И они – оба – тоже держат смерть.
Почему они не сдергивают с плеч автоматы свои?! Почему не стреляют в меня?!
– Пустите, – отчетливо, стараясь не плести языком вензеля, сказала Мария. – Выстрелю!
Охранник, не отводя от ее груди автоматного дула, сквозь зубы бросил второму:
– Пусти ее. Не видишь – сумасшедшая. За ней пойдем.
Мария не слышала, что он говорит. В ушах шумно, прибоем, билась кровь. Будто шумела, свистела метель в ушах. Ветер завывал.
Они оба посторонились.
Она взялась за ручку двери.