Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отошли в сторону сочувствующие Женьке дети. Помнят, как веселил он их, рисуя глаза наизнанку и неизлечимые язвы, но нет больше силы в умелых руках, не поднять им дуофибры с рейсфедером. Сломила парня тяжелая судьбинушка. Узнать, что случилось, подошла неравнодушная Галя.
– А разве я вам про них не рассказывала? – спросила она. – Кому же я тогда об этом рассказывала?
Задумалась.
Снова растягивает бордовые меха бордовая уже тетя Люба. Входят в широкий круг влюбленные пары: сплошь андреяшки с неравнодушными к ним, еще не перешагнувшими пубертат парашками. Ведут рассказ о своей разнесчастной, сломанной отцовским запретом жизни. Трещит на крутой спине кожаный ремень. Рвет баян неутомимая тетя Люба. Старается.
Поучаствовать в чужой беде захотел сердобольный Борода.
– Да чаво тута думать-то? – прошамкал он, щекоча Аньку колючей бородой и дыша на нее чесноком. – У меня заначка на складе есть, чекушечка «Праздничной». Как рукой снимет. Пойдем, туды и ах!
– Борода, ты совсем, что ли, сдурел? Он трезвый-то не але… – Анька погладила Женьку по холодной руке и повернулась к Сереже: – Что делать-то?
– Пройдет, – сказал Сережа. – Только плохо, что он их будет видеть каждый день. И не деться от этого никуда.
– Ты-то откуда знаешь? У тебя тоже так было?
Глупая Анька заглянула Сереже в глаза, но увидела лишь отражение розового заката в стеклах его очков.
– Нет, что ты, – вздохнул он. – Это удел избранных из надзвездного мира гламура, куда нам…
«Ох, лапти, вы, лапти, вы, лапти мои,
Лапти, да лапти, да лапти мои,
Лапти лыковые, вы ходите, ходите,
Батька лыка надерет,
Лапти новые сплетет».
Не желая стоять в стороне, когда товарищу плохо, от высокой трибуны отделился Леха. Тяжело идет он, багровый, со вздувшимися на шее жилами. Грусть-печаль за дорогого друга душит старшего физрука, а вовсе не узкая в плечах косоворотка, как можно было подумать.
– Бегать надо по утрам, – сказал Леха, присев рядом на корточки. – Кругов пятнадцать вокруг стадиона. Так ноги будут болеть, что обо всем забудешь.
Алеет закат, румянится в его лучах хлебная корочка луны. Рябит в глазах от красных бумажных гвоздик на детских кепках. Разойдись, народ, дети идут волю последнюю услышать.
– Чего это он? – спросил Валерка. – Это из-за того, что мы частушки, что ли, не выучили?
– А вы не выучили частушки?! – испугалась я.
– Выучили, – ответил за всех Вова. – Половину.
Тускнеет Женька. Теряет краски, словно выброшенная волной на опаленный солнцем берег радужная рыбка.
Не выдержал и Анатолий Палыч. Подошел, дал верный совет:
– Да в армию ему надо. Там его научат родину любить, а не этих вот профурсеток с космополитскими надписями на грудях.
Смеркается. Гнет черно-белые стволы хулиган-ветер, шумит растревоженная листва. Склоняется над Женькой Татьяна. Видит он в стеклянной бусине свое носатое отражение, еще больше печалится. Пилюлькин щупает пульс и сует в его карман просроченный седуксен для приема двух таблеток в день утром и вечером после еды. Сашка зовет покурить за корпусом и тихо шепчет, что все бабы дуры. Нонна Михайловна, сверкая пластмассовыми самоцветами на шали, ищет в Женьке признаки «расстройства всего внутреннего устройства», а по Сашке пытается понять, откуда он знает про ромашки.
И только Маринка, зазноба сердечная, к Женьке не подходит. Занята она делом более важным: с выпускником кулинарного училища Олегом перешептывается. И, будто молодожены счастливые, одним ножом на двоих режут они караваи, потому что, как и предполагала Нонна Михайловна, на все отряды целиковых все-таки не хватило.
«Как заплакал тут наш Андреяшка,
Как заплакал тут наш Андреяшка,
А за ним заревела Парашка,
А за ним заревела Парашка!»
– Какой же он ужасный, – вздохнула Анька. – Что она в нем нашла? Белый весь, как моль, глаза рыбьи и пирсинг по всему лицу.
Женька повернулся на бок и уставился на травинку, по которой взбирался маленький жучок-долгоносик.
– Он альбинос, – сказал Женька жучку. – Полное отсутствие пигмента в волосах, коже и глазах. Оттого и капюшоны. Ка-пю-шо-ны.
Я дернула его за руку и рывком подняла с коврика:
– Так, все, вставай, иди за мной.
Когда не помогает ни чекушка, ни седуксен, остается только одно средство. Не всем оно нравится, но зато терапевтический эффект имеет впечатляющий и многолетними наблюдениями доказанный. И это не аустерлицкое небо – на Женьке оно не работает.
Я завела Женьку за наш корпус и развернула к себе:
– Я готова, давай!
– А ты выдержишь? – устало спросил он, совсем не сопротивляясь.
– У меня папа – полковник. Я все выдержу.
Женька расправил плечи и ткнул в меня пальцем:
– Ладно. Только вы больше не будете напоминать мне про казарму и говорить этими дурацкими стихами!
– Все, что захочешь, Женя, только не разговаривай больше с долгоносиками.
Эх! Глубоко вдохнул добрый молодец, широко развел руки в стороны, натянулось на груди поло брусвяное, полетела вдаль песня русская!
Как у нашего Миро-о-она
(на плече, расшитом стразами
Swarovski) сидит ворона,
Как ворона запое-о-от,
У Мирона (сразу как-то светлеет на душе
и поднимается настроение).
Вздрогнули в виноватом смятении юные березки, заскрипели, осуждая легкомысленную юность, старые сосны. «Слыхали и похуже», – подумали дырявые лопухи, в которых Женька с Сережей каждый вечер собирали выпадающие из окон фантики от конфет.
– Полегчало?
– Да, – выдохнул Женька и с упоением прислушался.
Там, за корпусом, под птичий гомон и предзакатное лягушачье кваканье, пытаясь как можно быстрее прожевать кусок каравая, трогательной речью завершала концерт Галя:
– …потому что русская народная песня всегда была плодом внезапного порыва, желания поделиться своей болью или радостью здесь и сейчас. Ничто не сравнится с ней по силе эмоций, по глубине мудрости, заложенной в ней нашими предками. Мы должны помнить свои корни, знать культуру своего народа, использовать песню как первое средство для лечения израненной души нашей.
А не тянуть до последнего, когда уже у всего «Гудрона» терпение кончилось.
* * *
В казарме читинского дисбата объявили отбой. В цигейковой шапке и кирзовых сапогах возле стены, покрашенной битумной краской и исписанной фразами из частушек, в наряде на тумбочке стоял Женька.
– Рядовой Измайлов, – обратился к нему Анатолий Палыч, – потрудитесь объяснить, почему каждый раз, когда вы стоите дневальным, в казарме несет гнилыми лимонами?
– Это Dolce&Gabbana, товарищ полковник. Верхние ноты раскрывают запах яблока, белого кедра, колокольчика и сицилийского лимона. Средние ноты показывают белую розу, жасмин и бамбук.
Желая ощутить раскрытие средних нот, Анатолий Палыч повел мясистым носом, но, быстро опомнившись, сплюнул себе под ноги: