Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдруг как отрезало: Ковригин замолчал, тело не вздрагивало, и, приподняв костлявый, почти бесплотный торс от подушки, он просветленно посмотрел на Светку:
– Светочка, я понял: мы с вами должны расписаться.
Когда Светка краснела, малиновый отвар заливал ей не только лицо – шею, грудь, руки влажно окатывала краска. Сейчас Светка почувствовала, что все тело ошпарила стремительная волна. Ковригин уже смеялся:
– Нет, нет! Поймите меня правильно, какие женитьбы на девятом десятке! И от вас – никаких обязательств! Просто я понял: все должно остаться вам. Кому же еще? Вы ведь единственное существо на земле, которое столько лет заботится обо мне, избавляет от страданий плоти и мук душевных!
Ах, как прекрасно говорил этот человек! Никогда старческая бессмыслица, уродства путающихся слов не деформировали его речи. Может, оттого Светке, так любившей слушать Ковригина, и не казался он дряхлым, хотя уж кому-кому, как не ей, было ощутимо: тает, ветшает ковригинское тело.
Ковригин ликовал:
– Мы вызовем нотариуса, и он включит в официальное завещание опись всех вещей. Тут еще есть ценности. Вот – парные серебряные канделябры. Говорят, сейчас это модно, дорого. В горке, ну, посмотрите, откройте горку, – майсенский сервиз. Он, конечно, побит, столько лет, это все Леночкино приданое. Но часть сохранилась. Да? Сохранилась? Ну, посмотрите, посчитайте, вероятно, не на двадцать четыре персоны, но на шесть безусловно. И часы. Смотрите – бронзовые каменные часы; ах, какие уж в нашей жизни могли быть камины! Ерунда – в коммуналках-то! Но часы – Павел Буре. Что же еще? Леночкины украшения проданы, а остальное утащила «она»! Леночка так любила красивые вещи. Я-то всегда, знаете, был безучастен к вещам, к «вещизму», как теперь модно выражаться. Но Леночка любила. Она звала меня схимником, святым Франциском. Она любила красивое… А я ничего ей не дарил. Глупо. Но я не понимал, что вещи могут даровать радость. Оказывается, это такое счастье – дарить. Я дарю вам все, Светочка.
Вскочив, как давно уже не видела того Светка, полуодетый, Ковригин метнулся к комоду, на котором стояли в несменяемом карауле, охраняя беспечность бронзовых амуров, обнимавших циферблат старинных часов, два канделябра. Он схватил их, сунул Светке, и она, оторопело сжав в ладонях елизаветинские талии светильников, отпрянула, громко крикнула:
– Нет! Нет, Александр Илларионович! – и уже тихо: – Я не возьму, убейте, не возьму.
Силы, возвращенные одушевлением, видимо, оставили Ковригина, и до кровати он добрался уже тяжко. Сел, руки рухнули меж беспомощных колен. Но азарт во взгляде еще не стерся. Огромные, как бы поседевшие вместе с бровями глаза глядели грустно и дерзко:
– Ладно. Пусть пока это все побудет здесь. Ждать недолго. Пусть я еще пребуду в окружении призраков ушедшего. Ведь я в родстве только с призраками. Пожалуй, мне будет одиноко без них. Совсем одиноко… И все-таки мы должны расписаться. И нотариус для описи необходим.
– Что вы, что вы, – замотала головой Светка, – никогда. Никогда я на такое не пойду. Мне ничего не нужно, дорогой Александр Илларионович. И вы живите долго-долго. Спасибо вам.
Светка пошла к комоду поставить канделябры на место и услышала, как звонко ее шаги отдались в тишине. Тишина простиралась по комнате Ковригина и дальше – за перегородку, где она придушила голоса и тамтамы Юлиевых каблуков. Звуки разных существований мешались в двух комнатах, сокрушая препоны сухой штукатурки. Тишина сейчас правила безраздельно.
«Они все слышали», – подумала Светка.
– Призраки, привидения, духи, – сказал Ковригин, – «дальнейшее – молчание»… Или в другом переводе: «Дальше – тишина».
Наверное, он тоже услышал тишину, Светка не поняла, что Ковригин говорил о другом. Она часто не понимала слов своих пациентов, но произносимое обретало в ее сознании собственные очертания, и тогда с ней – с л у ч а л о с ь.
…Светка шла по длинному полутемному коридору, неся в вытянутых руках зажженные канделябры. В каждой руке по светильнику – пять свечей на одном и пять на другом горели ровным, неколеблющимся пламенем. Однако помещения они не освещали, а делала это одинокая лысая лампочка под потолком, желтоватый пузырек, весь в веснушках мушиных следов.
Светка сразу узнала, где она: в раннем своем детстве, когда она с матерью и сестренкой жили еще в «коридорной системе».
Конечно, Семеныч сидел на табуретке у своей двери, потому что в комнате ему сейчас места не было: Пахомовы жили вшестером в одиннадцатиметровой комнате и спали в очередь, разложив тюфяки на куцем пространстве пола, свободного от никелированной кровати и стола. Сейчас сыновья и старшая невестка пришли с ночной.
– Шкандыбаешь тут без назначения, руби-тя колоду, – приветствовал Светку Семеныч. (До революции старший Пахомов служил дворником-истопником, и дрова навсегда остались определяющим вектором в Семенычевом лексиконе.)
Светка миновала старые валенки, привязанные к стене. Один валенок затыкал горло другого, а подшитые, стертые подошвы смотрели в разные стороны, точно каждый валенок хотел держать свой путь – может, оттого валенки и никогда со стены не двинулись, висели зимой и летом, и все уже позабыли, чьи они. И ванночка была тут же на стене. Про ванночку тоже никто не знал, кем она когда-то приобретена, всех рождавшихся в «коридорке» купали в ней.
К Митрохиным дверь была открыта, и Светка сразу же увидела повернутый тыльной стороной старый довоенный гардероб из мореной фанеры.
Тут же грудастая Фенька Митрохина плеснула на гардеробную стенку керосин, зачерпнув его из ведра консервной банкой, и захохотала:
– Ну, гады, без прописки обжились? Сейчас на вас милицию с пожаркой наведу!
– Коли их, твою душу! – весело откликнулся Семеныч.
В «коридорке» всегда морили клопов, отчего керосиновый дух не выветривался.
А Светка шла, неся в вытянутых руках зажженные канделябры.
Она уже слышала гомон из кухни, общей на всю «коридорку», потому что в кухню двери не было. Наверное, кто-то в незапамятные времена снял ее с петель. Иначе задохнешься. Двенадцать столов впритык, и на каждом керосинка, примус, у кого и керогаз. Газа в этот дом не провели, а дровяной плитой никто не пользовался, в войну все, что можно, пожгли, топливом уже не разживешься.
Сомнений не было – сейчас у столика справа Светка увидит мать, а рядом Люську-Цыганку в цветастом халате, и старуху Пахомову, у которой всегда заедает керогаз, и пенсионера Полонского. Теперь Полонский готовил свое варево на общей кухне. А в войну колдовал на электроплитке, запершись в комнате. Лимитированное электричество не выдерживало пользования электроприборами, оттого свет гас каждый раз, как Полонский начинал свою адскую стряпню. И всякий раз он выскакивал в коридор, ехидно хихикая: «Кто-то плиточку включил! Кто бы это? А?»
– Ой, Полонский, шел бы ты в свой апартамент! – крикнула сейчас Люська-Цыганка. – Нет уж лимита-то, включай плитку. А то от твоего амбрэ в обморок грохнусь.