Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сам проходил через разные стадии отношения к этому тексту. Он был для меня абсолютной легендой. В 1984 году Николай Алексеевич Богомолов, который преподавал русскую литературу у нас на журфаке, за год до перестройки неожиданно сказал, что «Москва – Петушки» – произведение на грани гениальности, которое можно поставить в один ряд с «Симфониями» Андрея Белого. Услышать такое от Богомолова, для которого и Булгаков был беллетристом, было сенсацией. Можете представить всю степень моего разочарования, когда в армии на КПП дружившая со мной дочь командира автовзвода принесла мне на три часа журнал «Трезвость и культура», где впервые в советской истории – это был 1988 год – была напечатана поэма Венедикта Ерофеева. Ожидая прочитать что-то душу потрясающее на уровне, может быть, Андрея Платонова, я столкнулся, как мне тогда казалось, с потоком алкогольного бреда, с алкогольным делириумом человека, который учился в трех высших учебных заведениях и все три не окончил.
Широко распространенное заблуждение, будто «Москва – Петушки» становится понятной только после хорошего алкогольного просветления, не имеет под собой никаких оснований. «Москва – Петушки» – это книга, написанная трезвым человеком, в период, кстати говоря, очередной завязки, написанная тридцатилетним, еще вполне здоровым Ерофеевым, который всегда – я знаю это со слов близко знавшего его поэта Марка Фрейдкина – преувеличивал и акцентировал свою алкогольную зависимость. Во всяком случае, записные книжки Ерофеева показывают постоянную, бешено интенсивную, неослабевающую работу ума, и умер он, как мы знаем, не от последствий алкогольной деменции, а от рака горла, сохраняя до последних дней изумительно ясное сознание. «Москва – Петушки» – одна из самых трезвых книг в русской литературе, потому что она виртуозно построена; может быть, тошнотворный морок, который так влиял на меня сначала, и входил в авторскую задачу. Понадобилась долгая жизнь для того, чтобы прочесть, понять и полюбить «Москву – Петушки». Понадобилось слишком часто получать в лицо «вымя вместо хересу», чтобы понять всю глубину и весь трагизм этого текста. Главное же озарение и главные сдвиги в его понимании произошли, когда я попытался уяснить причины притягательности ерофеевского текста, а впоследствии (это вещи взаимосвязанные) встроить его в некоторый жанровый ряд.
Все голливудские сюжеты приходятся нам по сердцу потому – и это заметил сначала Александр Митта, а потом Юрий Арабов, – что они имеют глубокую мифологическую основу. К этим сюжетам хорошо подходить вооруженным «Морфологией сказки» и «Историческими корнями волшебной сказки» Владимира Яковлевича Проппа. Мы начинаем понимать, какая сказка лежит в основе какого сюжета, лишь глубоко и трезво вдумавшись, отбросив все замечательные технические прибамбасы. И если мы сумеем обнажить скелет текста Ерофеева, мы увидим там абсолютно классическую мифологическую схему. Поэтому этот текст так ложится на душу. Секрет притягательности «Москвы – Петушков» в том, что это очередная русская одиссея.
Мне кажется, давно уже пора выделить одиссею в отдельный жанр. Для этого гораздо больше оснований, нежели для сомнительной мениппеи Михаила Михайловича Бахтина, которая сочетает в себе героическое, комическое, лирическое, трагическое, да и экзистенциальное, если нужно.
Одиссея как жанр отвечает трем главным требованиям. Я говорил об этом не раз, поэтому скажу кратко.
Одиссея задает картографию того мира, в котором живет и развивается литература. На карте русского литературного мира у нас всего-то две одиссеи, плюс одна несостоявшаяся – платоновский «Чевенгур» (1926–1928 или 1927–1928), который в силу крайней своей зашифрованности и отчасти незавершенности так и не стал фактом культурного сознания. Страшно подумать, какой была бы русская судьба, если бы «Чевенгур» был напечатан сразу после того, как был окончен. Но тогда Алексей Максимович Горький не стал прилагать никаких усилий к публикации этого текста. Сказал: «Все минется, одна правда останется», – утешил таким образом Платонова и забыл о существовании главной книги 1930-х годов.
Картография российской литературы золотого века задана «Мертвыми душами», которые писались как пародия на «Одиссею» с дословными совпадениями: Манилов – сирены, которые заманивают к себе Одиссея-Чичикова, Собакевич – Полифем, Коробочка – Цирцея с ее подчеркнутой темой свинства и так далее.
Вторая такая русская одиссея, которая задает топографию России 1970-х годов с убийственной ясностью, – «Москва – Петушки». Отличительные черты этой России – во-первых, электрички. Электрички – главный вид транспорта и главное средство коммуникации на ее огромном пространстве. Во-вторых, в этом пространстве всегда осень, и очень важно, что действие «Москвы – Петушков» происходит именно поздней осенью, когда, как говорит герой, дня осталось «с гулькин хуй». Это постоянный фон жизни, словно вся страна – одно огромное, связанное электричками дождливое Подмосковье.
«Москва – Петушки» – электричка постепенно пустеющая, а до того заселенная классическими русскими персонажами. Раньше этими персонажами были помещики и крепостные – крепостные мертвые, безгласные, бездушные, чьи души как бы делегированы власти. А теперь это бедный пьющий народ с огромными круглыми глазами, народ, который, как «высоких зрелищ зритель», смотрит на все вокруг, но никогда ни в чем не участвует; теперь это Митрич, это его больной внук, это старший ревизор Семеныч, которого выбрасывают в Орехове-Зуеве, это Вадим Тихонов, мечтающий отделить Петушки от остальной России и вступить в войну с Норвегией, и это красавица с косой до попы. Все персонажи, что населяют Россию, и все персонажи русской литературы до сих пор укладываются в ерофеевскую опись. И конечно, главная схема русского действия – это поезд, который едет неизвестно откуда и в конечном итоге в никуда. Вот первое, что обозначено в жанровой схеме «Москвы – Петушков»: в поэме задается картография мира.
Вторая особенность одиссеи как жанра в том, что герой никогда не может вернуться. Потому что пока он шел к цели, цель успела измениться. «Одиссея» – произведение принципиально неоконченное. И это главная, ключевая черта всех одиссей: герой на карте мира не имеет пристанища. Именно поэтому большинство русских одиссей, как и большинство русских натюрмортов, по мысли Льва Лосева, остаются неоконченными:
И в этом плане, наверное, самый классический текст – именно «Москва – Петушки», потому что герой не может доехать даже до Петушков.
Здесь происходит третья ключевая, чрезвычайно важная вещь. В каждой одиссее имеется жанровый перелом, свои приключения жанра. Начинается она как веселая летопись странствия, и в этом смысле «Гаргантюа и Пантагрюэль» – самый характерный случай. Правда, Рабле умер, не дописав пятый том, и окончание знаменитой фразы «…увидели наконец в гавани свои корабли» приписано, скорее всего, кем-то из его душеприказчиков. Но не может странствие вечно продолжаться как веселое путешествие по новой, только что открываемой карте мира. В какой-то момент случается перелом, и, что самое любопытное, перелом этот всегда случается в момент контакта с иным миром. На середине странствия земного герой попадает в какой-то страшный другой мир. В «Москве – Петушках» этот переход чуть ближе к концу, это Орехово-Зуево, где герой пересел в противоположный поезд. Это Сцилла и Харибда новой России, Орехово и Зуево, между которыми все безнадежно зависает. Вместо того чтобы ехать в Петушки, где его должна ждать красавица с сыном, герой едет на Курский вокзал, который становится олицетворением мирового кошмара.