Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Женя снова глянула на звезды и на Каму. Она решилась. Несмотря ни на холод, ни на урывни. И – бросилась. Она, путаясь в словах, непохоже и страшно рассказала матери про это (III: 40; курсив мой. – Е. Г.).
Реакция госпожи Люверс на слова Жени указывает в этой части текста на еще одну важную действующую силу: в повествовании возникает, точнее, явственно проявляется детская душа, призванная в мир из тьмы непониманий и недоговорок. Душа будто бы выплескивается во внешнюю реальность вместе с кровью изменяющегося тела:
Мать дала договорить ей до конца только потому, что ее поразило, сколько души вложил ребенок в это сообщение. Понять поняла-то она все по первому слову. Нет, нет: по тому, как глубоко глотнула девочка, приступая к рассказу. Мать слушала, радуясь, любя и изнывая от нежности к этому худенькому тельцу. Ей хотелось броситься на шею к дочери и заплакать (Там же; курсив мой. – Е. Г.).
Душа, это новое качественное дополнение[268] к миру Люверсов, раз и навсегда изменяет отношения между матерью и дочерью, внося в них живую взаимосвязь, пронизанную любовью и не идущую ни в какое сравнение с механической симметрией предшествовавших взаимоотношений между людьми и неодушевленными предметами.
Вместе с тем Женино признание улучшает не только ее натянутые отношения с матерью: девочка переосмысливает мир и все связи внутри него, а также делится этой новорожденной энергией с окружающим ее пространством. Былой груз обид на родителей превращается в этом контексте не в слабость, а скорее в психосоматическую тяжесть, отброшенную телом, но определяющую очертания сокрытой, но уже пробуждающейся личности. Здесь начинается не только весна или физическое созревание Жениного тела, но и триумфальное пробуждение природных сил, сопровождающих отважный поступок Жени, выявляется как значимая духовная победа. Гувернантка-француженка терпит поражение, а голос матери говорит уже не о зиме, а о грядущем лете, да и лампы в доме тут же утрачивают свое рассеянное безразличие. Новообретенное тепло ламп пробуждает, а точнее – одушевляет – статические объекты, включая материнский куний воротник, и все эти детали, в свою очередь, указывают (если верить телеграмме, возвещающей о возвращении господина Люверса к семье) на «благодатный» приход Пасхи, Святой недели и духа «Благодати»[269]:
Женя не видела француженки. Стояли слезы – стояла мать, – во всю комнату. […]
«Женичка, ступай в столовую, детка, я сейчас тоже туда приду, и расскажу тебе, какую мы чудную дачу на лето вам – нам на лето с папой сняли».
Лампы были опять свои, как зимой, дома, с Люверсами, – горячие, усердные, преданные. По синей шерстяной скатерти резвилась мамина куница. «Выиграно задержусь на Благодати жди концу Страстной если…» (III: 40–41).
Это возвращение семейного счастья, взаимопонимание с матерью и начало весны несут в себе четкое указание на то, что обновленное физиологическое самочувствие сополагается по смежности с облегчением и очищением эмоционального состояния девочки (см. таблицу 6-В).
Таблица 6-В. «Первая девичья зрелость»
Повествование развивается как ритуал внутреннего очищения и оздоровления. Вместе с тем в этой части нарратива все предыдущие мотивы и связи по смежности (см. таблицы 6-A и 6-Б) кардинально реорганизуются и структурируются в рамках «естественной» всеобъемлющей метафоры – выявление очертаний души, влекущее за собой пробуждение природных сил и «одушевление» окружающего пространства[270].
Когда детское тело, подобно природе весной, впервые ощущает юную силу, способную победить тьму и тени холода, торжество девочки подтверждает не только пришедший с визитом доктор, но и целебные лучи солнца – яркий солнечный свет, явление которого возвещается звоном оживших событий и движений в расширяющемся мире:
Так и запечатлелась у ней в памяти история ее первой девичьей зрелости: полный отзвук щебечущей утренней улицы, медлящей на лестнице, свежо проникающей в дом; француженка, горничная и доктор, две преступницы и один посвященный, омытые, обеззараженные светом, прохладой и звучностью шаркавших маршей (III: 41; курсив мой. – Е. Г.).
Совокупность этих рядов или связей по смежности, окружающих вступление Жени во взрослую жизнь, куда сложнее совокупности явлений, описываемых метонимическими конструкциями, изображающими раннее детство. Если в предыдущей части повести присутствие неодушевленных объектов владело повествованием и как бы «разодушевляло» людей, то теперь люди становятся такими же действующими силами, как и силы природы, участвуя в проявлениях неоспоримой мощи наступившей весны. Более того, в этой части не существует угрожающих теней на границах ощущаемого мира – здесь все, даже гувернантка-француженка, похожая на муху, временно предстают «омытыми, обеззараженными светом» (Там же).
Теперь Жене предстоит осмыслить одушевленный мир, в котором материнский куний воротник, резвящийся по скатерти, будет не единственным ожившим предметом: даже комнаты, «чистые, преображенные», вздохнут «облегченно и сладко», посылая свое эхо во дворы, а дворы, в свою очередь, «объявляли ночь низложенной и твердили, мелко и дробно, день-деньской, с затеканьями, действовавшими как сонный отвар, что вечера никогда больше не будет, и они никому не дадут спать» (III: 42).
6.4. Граница лета: бесконечно расширяющийся мир и приближение к пределам беспредельного
Неожиданное счастье, пришедшее в жизнь детей после той памятной весенней ночи, получает и более реалистическое объяснение. Финансовые проблемы уже не гнетут господина Люверса и не заставляют его чуждаться детей; его дела налаживаются, и родители наконец-то избавляются от многих постоянных тревог[271]. Семья Люверсов явно становится состоятельной.
Впрочем, это рациональное объяснение до поры до времени остается на полях текста; пока же центральное место занимает несдерживаемый поток радости, струящийся не только между природой и людьми, но также между домом Люверсов и другими домами, улицами, деревьями и соседями. Поначалу мы узнаем не о финансовой стороне дел, а о пронзительном свете, который отражается в облегченном воздухе, в силу чего становится невозможным определить, кто вбегает в дом, кто бежит на улицу, кто хочет есть, кто с шумом сдвигает стулья и кто произносит слова:
Круглые сутки стоял скучный говор дворов. […] «Ноги, ноги!» – но им горелось, они приходили пьяные с воли, со звоном в ушах, за которым упускали понять толком сказанное и рвались поживей отхлебать и отжеваться, чтобы, с дерущим шумом сдвинув стулья, бежать снова назад, в этот навылет, за ужин ломящийся день, где просыхающее дерево издавало свой короткий стук, где пронзительно щебетала синева и жирно, как топленая, блестела земля. Граница между домом и двором стиралась. Тряпка не домывала наслеженого. Полы поволакивались сухой и светлой мазней и похрустывали (III: 42).
Опять же общий принцип построения повествования – это уже не чистая метонимия и даже не феноменологический сдвиг восприятия. Действующие силы в этом ряду связей по смежности – в который теперь включены неодушевленные предметы, природные явления, силы света и чувства людей – отражают и даже замещают друг друга[272], они перекрестно опыляются, усиливая процесс набирающего силу весеннего тепла.
Среди явлений, объявляющих об энергии души в течение этой головокружительной весны[273], Пастернак выделяет процессы, посредством которых каждый новый предмет пробуждается к жизни. Так, в рамках повествовательного хода даже камни, подарок господина Люверса детям, пробуждаются, вняв всеобщему призыву к жизни. Эти традиционные представители минералов, часть низшего слоя неодушевленной природы, громко заявляют о своем появлении из скрытых