Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это продолжалось довольно долго: всё новые и новые картинки, всё новые и новые пятна. Я уже начинала скучать, зевать и думала лишь о том, когда же моя пытка, наконец, завершится.
Лазаревского я больше не боялась. Вспоминая прежние страхи, терзавшие меня в его присутствии, я смеялась над собой и своим поведением. Он не был ни богом, ни царём, которого следовало бояться, ни «Тьмой», которая могла сломать или искалечить. Он был просто человеком с тяжёлым взглядом и профессиональной дотошностью. А по сравнению с «Тьмой» казался неразумным ребёнком, пытавшимся играть чужими эмоциями, как дети играли кубиками. Единственное, что он на самом деле мог сделать — упрятать меня под замок, поближе к себе, чтобы продолжать изучать и экспериментировать. Я этого не хотела, как и прежде, но остерегалась уже не так сильно. Если «Тьма», или же другая тёмная сила, пожелает до меня добраться, то её не остановят ни замки, ни решётки, ни тем более больничные стены. Так какая разница, где я буду находиться?
Мне стало безразлично и что покажут его бесконечные тесты. Результаты я и так примерно представляла: хроническая депрессия, повышенная тревожность, интровертный тип личности, проблемы с математикой, но развитое логическое мышление. Часть этих тестов мы проходили ещё на первом курсе университета на занятиях по психологии, и о себе я могла рассказать довольно много. Своё состояние я также могла оценить объективно, а Лазаревский давно знал о моих проблемах со сном, так что особых сюрпризов ожидать не стоило.
Многие вопросы в его тестах были построены таким образом, чтобы перекрывать друг друга и выявлять в ответах ложь. Поэтому я решила отвечать максимально честно, осторожничая лишь в вопросах или утверждениях типа: «Хотели бы вы покончить с собой?» или «Меня беспокоит то, что я могу сойти с ума». То есть тех, которые касались непосредственно произошедшего со мной, болезни моей мамы или моей предполагаемой болезни.
И всё же результаты могли оказаться не такими, какие я ожидала. Кроме депрессии Лазаревский мог разглядеть у меня начинавшуюся шизофрению или параноидный синдром, к примеру…
Сначала я волновалась, чем всё это обернётся. Боялась, что Лазаревский передумает отпускать меня домой и настоит на стационарном лечении, но потом успокоилась. Во многом вероятность попадания в психушку зависела от серьёзности попытки суицида и степени тяжести нанесённых себе повреждений. Попытки суицида не было, как таковой, поэтому насильно запереть меня здесь не имели права. Папа смог договориться о посещении лишь дневного стационара с целью выявления признаков психического заболевания. Плюс он убедил доктора, что будет за мной присматривать, и оставил какую-то расписку, что забирает меня под свою ответственность, но обязуется привозить на обследования.
И он привозил. Каждое утро перед работой сначала подбрасывал до клиники, а забирал вечером, так что весь день я проводила в психушке, уже вдоволь насытившись больничной едой и общением с врачами. Я либо сидела в кабинете Лазаревского, отвечая на бесконечные, дурацкие вопросы, либо разглядывала и дорисовывала не менее дурацкие детские картинки, либо проходила на компьютере тесты на скорость и уровень мышления. В общем — стала здесь практически «Своей».
Подопытной мышкой.
С папой мы почти не разговаривали. Ни в больнице, ни после выписки он не спросил, что же произошло той ночью. Я тоже помалкивала, поскольку могла озвучить ему лишь официальную версию. Эта недоговорённость и неловкое молчание действовали на нервы не только мне. Папа всё время ходил подавленный, расстроенный и угрюмый. Он словно старался избегать не только неприятной темы, но и меня, делая вид, что всё время был очень занят. Хотя я знала, что на самом деле папа сильно переживал и беспокоился — я видела это по взглядам, которые он украдкой бросал в мою сторону. А ещё он почему-то выглядел виноватым. Наверное, корил себя за то, что не оказал необходимую помощь. Помочь он, собственно, ничем бы и не смог, но сказать ему об этом, чтобы как-то успокоить, я тоже не могла.
И пропасть между нами росла всё глубже и шире.
Когда я ещё лежала в больнице, приходил следователь. Я сочинила историю, что мы расстались с Ваней. Что я очень переживала из-за нашего разрыва, чувствовала себя ненужной, некрасивой и никчёмной. Что мне было ненавистно каждый день смотреть на себя в зеркало, поэтому в порыве отчаянья я решила себя изуродовать… Я надеялась, что они не станут расспрашивать Ваню, ведь тогда моя история покажется нелогичной, поскольку инициатором разрыва являлась именно я. Следователь дал мне подписать какую-то бумажку — мол, с моих слов было записано верно, я никого не обвиняла, сделала это собственноручно и что-то там ещё. И удалился. Как я поняла, в полиции вопрос был закрыт.
А на следующий день после выписки, отец отвёз меня в психушку.
Примерно ту же историю я поведала и Лазаревскому, добавив, что в тот момент плохо себя контролировала и теперь сильно раскаивалась. По чернющим и вечно сощуренным глазам Лазаревского совершенно нереально было понять, поверил он мне или нет. Скорее всего нет, ведь стал же проводить свои бесконечные тесты. Каждый день и целый день. Мною он занимался лично, поскольку давно наблюдал и лечил мою маму и поскольку с отцом его связывали особые отношения и хорошие деньги. В его практике появился типичный случай наследственного проявления болезни. Галлюцинаторно-параноидный синдром, нарушения сна, истерия и аутизм — для мамы все эти симптомы были доказаны, а для меня только намечались, и, возможно, доктору не терпелось их доказать.
Естественно, видеться с мамой мне пока не разрешали, опасаясь, что мы будем оказывать пагубное влияние друг на друга. Невозможно было описать словами, какие муки я испытывала, целый день проводя с ней в одном здании и не имея возможности поговорить. Мама многое могла бы мне объяснить, ведь, скорее всего, знала гораздо больше, чем сумела поведать за пару последних встреч. Сейчас я бы отнеслась к её словам намного серьёзнее. Не стала бы считать их бредом сумасшедшей и не заботилась бы лишь о том, чтобы не довести маму до очередного срыва. Это были не срывы — это ослабленная психика и разум отчаянно пытались с кем-нибудь поделиться своим бременем. Теперь я заглянула в её тайну, но не могла сообщить ей об этом. Я ничего не могла, вынужденная так же в одиночку переносить своё знание и терзаться бесчисленными вопросами, переполнявшими голову.
Почему «Свет» приготовил для нас такую участь?
Почему мы были отвергнуты и изолированы от общества?
Почему мы страдали за то, что не поддались «Тьме»?
Елизар сказал, что страдания вели к «Свету»…
Может быть, и к «Свету». Только почему всё светлое обязательно было мучительным и пассивным, а тёмное — лёгким и приятным? И таким соблазнительным… Почему «Свет» бездействовал, пока нас резали на ленточки и сводили с ума? Почему он не помогал и не защищал, хотя должен был охранять и хранить? Возможно, это делало нас лучше, закаляло и очищало душу, только люди не обращались бы к «Тьме», если бы «Свет» не заставлял страдать. Человек, испытавший лишения, всегда будет озлоблен, ведь не все мы могли терпеть унижения, боль и несправедливость. Не все могли в ответ на жестокость смириться и подставить другую щёку. А порой желание все исправить и помочь близким было гораздо сильнее моральных принципов и какой-то там абстрактной души, которую следовало сохранить.