Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты устал, Сережа? — спросила она. [а глаза ее договорили остальное, что пряталось в душе.]
Да... впрочем я как-то привык к усталости; и больше физической усталости меня тяготит этот недостаток свободы, эта необходимость делать не то, что хочется.
Елена Ивановна подавила вздох и слегка отвернулась.
В университете опять неспокойно,^- заговорил он,—Наше положение самое дурацкое, пока ничего не выяснилось, мы, разумеется, читаем, а уже начинаются враждебные взгляды, свистки...
Елена Ивановна [оторвалась от своих мыслей,] посмотрела на него, стараясь проникнуть в настоящий, не внешний смысл его слов и, точно проснувшись, переспросила:
Что ты сказал? Ах, да, об университете! Расскажи, пожалуйста, что у вас там?
[И разговор перешел на общие темы. J
Часы в коридоре гулко пробили пять.
Ну, Лелик, я должен идти, надо пообедать, потом заседание. И завтра я придти не могу.
Она испуганно смотрела на его протянутую к ней руку, не веря, что он уже прощается.
Разве нельзя еще немного? — слабым голосом произнесла она.
Не могу, Лелик, ты же знаешь... Он наклонился и поцеловал ее в лоб. Потом подошел к маленькой кроватке и, подняв полог, опять молча посмотрел на маленькое пушистое личико. И затем так просто, как будто тут не было ничего особенного, он взял шляпу и вышел...
После его ухода Елена Ивановна несколько минут лежала неподвижно. В ее счастливой ясной душе что-то смутилось, точно в спокойную воду пруда бросили камень, и по ней заходили, разбегаясь, волны... [Такие же неспокойные волны задрожали в ней...] Стемнело, в коридоре уже зажгли лампы, а в палате № 17 было полутемно. Жена портного тихонько напевала:
Тебя серенький волчок, Он ухватит за бочок.
Откуда-то доносился [звонкий] звук перемываемой металлической посуды, сквозь который прорывались голоса и смех. Дневная жизнь в палате и коридоре кончалась, вечерняя еще не началась. А в этом затишье, которое приносят с собою сумерки, всегда сильнее говорят темные мысли...
«Полосатка» Феня внесла лампу и в другой руке поднос с чайниками.
Чайку вам испить,— сказала она, расплываясь в своей обычной праздничной улыбке.
Вот, Феня, это отлЙчнй^ что вы принесли чай,— сказала Елена Ивановна, радуясь свету, от которого мгновенно стало светло и на душе.
Спит? — спросила Феня [, у которой твердо установился шаблон разговора с матерями].
Да, Феня, и давно уже, с половины второго,— ответила Елена Ивановна, принимаясь за кружку с молоком [.которую Феня поставила ей на грудь:];—я уж соскучилась даже.
Придеть время — и встанеть, — поддерживала разговор Феня.
Твоя-то хошь время знает,— заговорила жена портного, говорившая ты всем в палате, начиная с докторов и кончая полосатками,— а моей только и дела что [на сиське висеть] сосет... Что, Феня, матушка, чайку-то даешь?
Сию минутую.
Феня приняла кружку у Елены Ивановны и, налив ей ча[й]/о, ушла за ширмы.
П1то это дохтурши сегодня не было? — спросила у ней Тимофеева.
В пер ц ионной были, женщине одной там руку резали.
Ах ты, страсти! Уж операции эти — беда одна!
Так что же! Порежут это, а потом и заживеть,— объясняла Феня, воспитанная в духе уважения к хирургии.
Заживет! Моя знакомая одна от операции в сырую землю пошла. Не спите? — обратилась она к Елене Ивановне.
Нет, нет!
Елена Ивановна протянулась под полотняной свежей холодящей простыней и, сознавая снова всю полноту и ясность своего счастья, своего вновь пришедшего в равновесие настроения, приготовилась слушать рассказы Тимофеевой. Не все ли равно, что та станет говорить? Елена Ивановна будет слушать, изредка вставляя вопросы, будет смотреть на белый потолок, на ясный круг [на нем] от лампы, на маленькие кроватки под белыми пологами. Может быть, будет слушать, а, может быть, просто помечтает [под монотонные рассказы], и мечты эти будут неопределенные, глупые, детские, вроде того, что у девочки черные глазки [, и,верно, ей пойдет красный капор]...
А что же у вашей знакомой было? — спросила она.
Рак.
Отчего?
От неприятности. Немцы они; ну, конечно, и приехала к ней сестра гостить из-за границы. Он это и поиграй с ней Маленько, а она и увидай, в замочную скважину. От этого с ней и случилось. А стали резать и зарезали до смерти.
Еще станете? — спросила Феня.
Нет, видно убирай, больше не стану.
Феня унесла чайники.
Да, дохтора хоть кого так залечат,— продолжала Тимофеева, зевая.— А вот, кажется, и простое дело от пьянства вылечить, а ведь не могут! Вот и мой-то, как я замуж за ево вышла, два года пил.
Теперь бросил?
Бросил. Дохтора ничего ему помочь не могли; а приехал странник один, я и стала его просить, чтобы к нам пришел, уговорил бы е[в]го. Ну, он стал говорить: нехорошо, мол, Гриша, люди вы молодые и должны вы из-за этого друг друга потерять. Стал ему писание читать, в церковь его водить почаще. Говел с ним раза четыре. Ну, потом Гриша и бросил. [Почесть семь лет жил у нас странник этот, обували мы, одевали его на свой счет.]
Тимофеева опять зевнула и продолжала рассказывать о своем первом ребенке, который умер, о мастерской мужа, о том, как вступило... Елена Ивановна закрыла глаза и тотчас же задремала. Действительность смешалась со сном. Тимофеева еще говорила, а ей отвечал Сережа.
Тесно у нас,— говорит Тимофеева.— Тут и мастерская, тут и епальня, такое стесненье!
Нельзя стеснять свободы,— возражает Сережа.
Я и не буду стеснять,— говорит уже Елена Ивановна. —Но ведь она маленькая, как же ты ей объяснишь?
Теперь поздно говорить об этом,— говорит Сережа- Елена Ивановна не видит его лица, но чувствует, какое оно должно быть недовольное в эту минуту.
Спите?— раздается над ней молодой голос, который тотчас же покрывается тоненьким живым криком: «Ла-а! Ла-а!» Елена Ивановна просыпается всем существом, сон мгновенно отлетает. Над ней стоит стриженая молоденькая бледная девушка [162] в белом переднике [со смешно падающими как у мужика волосами]. В руках у нее маленький аккуратно сделанный сверточек, издающий крики.
Покормите-ка своего птенца,— важно говорит барышня, встряхивая короткими прямыми волосами.
Она следит за тем, как Елена Ивановна взяла девочку, как она, волнуясь, устраивала ее у груди, пока та сердито тыкалась в мягкую грудь, сопя носиком, и когда наконец нежная щечка стала мерно вздуваться и опускаться от сосанья, а Елена Ивановна подняла на дежурную свои сияющие глаза,— та невольно спросила ее:
Ну, что, хорошо?
Да.
А не скучно?
Нет, нисколько, —