Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Треплемся, отдираем этикетки от своих бутылок. Он спрашивает, что Мюриэл сказала о моем романе, и я вынуждена ответить, что ничего от нее не слышно. Думаю, ему видно, что я от этого страдаю, а потому рассказывает, что его сосед Даг влюблен в какую-то лесбиянку, та иногда ночует, но ничего не происходит, и что Джим и Джоан, другие его соседи, населяют большую спальню, но когда отец Джима, баптистский священник, приезжает в гости из Саванны, все барахло Джоан им приходится прятать в подвал.
– А у тебя родители какие? – спрашиваю я.
Он снова берется за авторучку.
– Несчастные. – Смеется. – Я пытался сказать что-то другое, но другого слова нету. Лучше б давным-давно развелись. Думаю, собирались.
– До того, как не стало твоей сестры?
– Ага. А теперь они – колченогое не пойми что. – Рисует что-то вроде присевшего на корточки Квазимодо с двумя головами, горбом и пучком косолапых ног. Передает авторучку мне. – А у тебя как с отцом? Вы общаетесь?
Мой отец как тема для разговора на втором свидании не годится.
– Когда-то да. Но человек он не из приятных.
Рисую отца в профиль, густой броссе[3] седых волос, длинный прямой нос, тонкая губа, широко раззявленный рот, орет на меня за то, что я слабачка. Сайлэс берет ручку, подрисовывает моему отцу пузырь у рта, в пузыре пишет: “Не хочу быть мудаком!” Забираю ручку, подрисовываю пузырь обеим головам Квазимодо, пишу: “Мы вообще не знаем, кто мы теперь”.
Смеется в нос, говорит:
– В общем-то, да, так.
Сидим так близко, что руки у нас в конце концов соприкасаются, и я думаю, что он, может, подастся вперед и поцелует меня, но нет.
По дороге на выход хочет что-то прихватить, открывает дверь к себе в спальню. Кровать не застелена – флисовый плед в катышках, бледно-голубая простыня. Хлипкий письменный стол, заваленный бумагами, крутящийся конторский стул. Повсюду стопки книг, механическая пишмашинка в углу. Стою в коридоре. Пахнет Сайлэсом. Хороший запах. Могла бы простоять долго, но он хватает какую-то книгу из стопки и закрывает дверь.
На лестнице вручает книгу мне.
– Увидел в “Вордсворте”93.
Это крупноформатная книга в мягкой обложке – об искусстве кубинского плаката. Листаю. Снимки плакатов, от поздних 50-х и вплоть до 80-х, расклеенных по всей Гаване. Политические лозунги в ярких оранжевых завитках, сады поп-арт-цветов, шутка по мотивам Уорхолова супа в банках – реклама кинофестиваля.
– Спасибо тебе большое. – Поднимаю взгляд. Сайлэс уже на полдороге вниз по лестнице.
Перевозит меня через реку. По радио Лу Рид. Помалкиваем. Всякий раз, когда Сайлэс кладет руку на рычаг переключения скоростей рядом с моей ногой, у меня дергается внутри.
Подпевает Лу насчет пожать, что посеешь94.
На подъездной аллее переводит “ле кар” на нейтралку.
– Хорошо было, – говорит он.
– Да. Спасибо. – На этот раз даю ему несколько секунд и как раз когда поворачиваюсь открыть дверь, слышу, что он подается ко мне, но поздно.
– Я тебе позвоню, – говорит. Дверца захлопывается.
Машу ему.
Сдает задом, гравий щелкает и разлетается у него из-под колес.
У меня на автоответчике вопли Мюриэл:
– Я ТАЩУСЬ. Я СОВЕРШЕННО ТАЩУСЬ.
Сижу с Мюриэл за ее столом у окна. Она заварила нам чай в кобальтово-синих кружках. Утро студеное, чугунная батарея у меня за спиной шипит. Мюриэл в рейтузах и с хвостиком, в очках, а не в линзах. Такой я ее вижу нечасто. За этим длинным столом она пишет. Невозможно не почувствовать, что писать я могла бы лучше, дай мне чуть больше простора и света. Жалко, что комната у меня такая клаустрофобная.
Моя рукопись лежит грудой между нами. На первой странице две отметки-галочки. Рядом со стопкой четыре-пять листков ее записей.
– Не знаю, говорила ли я тебе когда-нибудь, – начинает Мюриэл, – но когда читаю что-то дельное, у меня начинает покалывать щиколотки. Это происходит с моих девяти лет, я по ошибке прочла Элизабет Боуэн, когда “Последний сентябрь”95 поставили в детский отдел нашей библиотеки.
Нервничаю. Знаю, она сказала, что ей понравилось, но понимаю и то, что все эти записи – не хвалы.
– Прости, что на это ушло две недели. Я начала думать, а вдруг оно меня бесить будет? Стала бояться, что окажется, как с Джеком. – Джек – коллега, прекративший с ней разговаривать после того, как она сообщила ему свое мнение о его мемуарах. – Две ночи назад я вкопалась, и это было невероятное облегчение. Щиколотки у меня совершенно с катушек слетели. – Подтягивает стопку поближе, двигает очки повыше на переносице. – Кей Бойл96 говорила, что хорошая история – одновременно и аллегория, и часть жизни. Большинство писателей хороши в одном, но не в другом. А у тебя и то и другое прекрасно. – Поглаживает первую страницу. Начинает листать рукопись, чтобы показать, чтоґ ей понравилось больше всего. Повсюду ее пометки. Меня затопляет сладостным облегчением. Сердце замедляется, чтобы этим упиться. Мюриэл пометила все мои любимые фрагменты – и те, что дались так легко, и те, что я так тяжко выстрадала. Говорит, что Клара – очень особенная, а вместе с тем – и воплощение женщин, раздавленных мужской мировой историей. Пускается в рассуждения о мужском главенстве в семье Клары. Отдает мне должное за всевозможные тонкости, о которых я и не думала ни в каком идеологическом ключе.
Она берется показывать мне места, которые необходимо сократить или расширить, персонажей, нуждающихся в большем внимании, и я принимаюсь записывать. Показывает места, где я обрисовываю переживание героя, а не отклик на это переживание.
– Не говори нам, что девушка грустит. Скажи нам, что она не чувствует своих пальцев. Эмоции – они физичны.
Она перечеркнула крест-накрест несколько страниц о бое при Ла-Плате97 – материал для них я собирала не одну неделю.
– И, – говорит она, – тебе придется написать ту сцену изнасилования.
– Нет.
– Надо.
– Не могу. Не хочу.
– Нельзя, чтобы она вот так происходила за сценой.
Качаю головой.
– Я пыталась. Не получается.
– Попробуй еще. Нельзя так пристально вести героиню почти всю книгу, а потом взять и отвернуться. Это из-за твоего отца?
– Это не то же самое. Он никого не насиловал.
– Он дрочил, подглядывая.