Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она искала ответ на вопрос – что он чувствовал, касаясь ее? Какую же эмоцию он так тщательно выдавал за любовь, что обмануты оказались все, даже Арфов, прекрасно ловивший любые подводные течения? Она готова была увидеть презрение, отвращение в его глазах – но нет, нет, их там не было. Не было печати извращенности, не было злобы и склонности к преступлению в этих светлых бархатистых веках, на этом высоком гладком лбу, словно позаимствованном у античных статуй. Не было коварства и лжи, следов порока на его лице… А с другой стороны, ей ли не знать, что значит быть актером? Разве сейчас она не так же дурачит Диму, разве она не скрывает отвращение к своему жениху, как когда-то Давид, она могла поспорить, скрывал его к своей невесте. Она спросила фигуру, застывшую на экране – молча, одним взглядом – почему ты обманул меня? Но существующий только на экране человек не ответил. Она спросила – почему ты оказался таким выродком? Но он молчал.
Ей было бы приятно, сейчас, спустя столько лет, с высоты своего опыта и знания убедиться, что он злодей, негодяй, плохой актер, что она обманулась его смазливым личиком и ласковым голосом, но даже в этом расплывшемся изображении чувствовала его безумный шарм. Словно ничему не научили ее эти годы, ее замужество, ее вдовство. Подумала, пусть бы он оказался убийцей, заговорщиком, двоеженцем, все куда лучше, чем это его непозволительное, отвратительное, незаконное свойство. И она вспомнила, как после скандала спрашивала всех, кому хоть немного могла доверять – что такое гомосексуализм? Болезнь? Преступление? Почему люди делают это, если могут не делать? Неужели она была так плоха, так уродлива, так несостоятельна, если он предпочел ей свою отвратительную склонность? А если это болезнь, то почему за болезнь вычеркивают из истории, стирают с лица земли, отправляют в лагеря, казнят?
Она не знала ответа – и никто не знал.
Ада смотрела в лживые светлые глаза и вдруг почувствовала, как ее апатия отступает. Ни алкоголь, ни снотворное, ни новое чувство, сделавшее ее такой податливой, мягкой в последние дни не спасало от ненависти, которая вдруг обрушилась на нее. Она сама, ладно, пусть, но Арфов и Майя, и режиссер и вся съемочная группа пострадали от того, что человек, попросивший ее стать его женой, не смог справиться со своим животным началом, не смог жить нормальной жизнью. Их карьеры висели на волоске просто из-за того, что один из актеров оказался блудодеем. А если смотреть дальше – то Вельд, Вельд тоже пострадал из-за Давида.
Он умер – да-да, умер! – потому что она кинулась к нему, как кидаются в пропасть, потому что они не подходили друг другу, потому что ее горе подпитывало его тягу к саморазрушению, и, может быть, не стань она его женой, он бы не стал стрелять, он бы не решился покончить с собой, может быть, он смог бы прийти в себя и стать тем, кем должен был. И все не пошло бы кувырком, если бы не оказался этот ангелоподобный юноша гомосексуалистом, если бы не открылось все накануне свадьбы и не грянул скандал, так почему же столько лет призрак погибшего мужа приходит к ней, а не к тому, с кого началась эта цепочка бедствий? И она, озлобленная, пожелала Давиду, где бы он ни находился, кошмаров, самых страшных снов, самых страшных бед. Но видимо, он, где бы он ни находился, пожелал ей того же. Потому что в эту ночь, впервые с того вечера в ресторане, ее кошмары пришли к ней. И она была им рада, как старым, любимым друзьям.
***
Ада словно перерождалась. И перерождалась страна, опаленный феникс, возникающий из пепла. Спустя почти месяц проверок, арестов, допросов и пустых новостей, был снят режим Особой Бдительности и комендантский час стал начинаться позже. Постепенно до городов добирались амнистированные, и их иногда можно было видеть на улицах – странных людей с затравленными глазами, посеревшей кожей, худых, но казавшихся неожиданно сильными. Они были согласны на любую работу и вели себя так скромно, что, казалось, всем своим видом доказывали, что наказания в Объединенной Евразии действительно способствуют перевоспитанию даже самых закоренелых преступников.
Ада решила бороться. Оказалось, она жить не может без своих бессонных ночей, без своих милых призраков, любивших ее, принадлежавших ей и только ей, и стоило им умолкнуть, как она впала в спячку, но теперь они вернулись, и у нее снова появились силы убегать от них, бежать быстрее ветра, сражаться со всем остальным миром. Возможно, она сходила с ума, как когда-то ее мать, но, в любом случае, это безумие было знакомым, привычным и оно позволяло жить, а не прозябать. Она с трудом представляла себе, чего она добивается, но знала точно, пока этот адреналин гонит ее вперед, она не остановится, не опустит рук и не позволит какому-то самодовольному выскочке, по ошибке ставшему ее женихом, пребывать в сытой уверенности, что теперь все будет хорошо. С этой новой энергией, подпитываемой ненавистью и страхом, она ожила, и в два счета разделалась с проклятым монологом, с промо-акциями, с рекламными съемками, с повторной комиссией, со всем, что стояло у нее на пути. Она снова пила, снова скандалила, закатывали Диме истерики, а Арфова настраивала против его непотопляемой секретарши, не потому что действительно опасалась ее, а просто для развлечения. Когда фильм, наконец, отправился на финальный монтаж, и были розданы все интервью, сфотографированы все ее улыбки и все костюмы, поцелованы все партнеры по фильму, которых стоило целовать, заказаны все платья, которые хотелось заказать к лету, выпит весь кофе, прочитаны все новые сценарии и отклонены – все, она поняла, что ей чего-то не хватает. Помолвка прошла довольно скромно, и счастливо улыбаясь с фотографий, позволяя руке Димы обвивать ее талию, откидывая голову назад и заливисто смеясь, она твердо знала, что никакой свадьбы не будет. Пусть, сейчас она и не могла ничего сделать – пока не найдет новых покровителей, пока не обезопасит себя, она готова была притворяться счастливой, но никогда не войдет она в храм, никогда не скажет «да» этому человеку, и, целуя его, она почти до крови кусала его губы, и ласково проводя по его щеке, думала – как же ты жалок, как же я тебя ненавижу.
Смонтированное фото стало основой для романтической истории любви, которую придумал Арфов и кто-то из редакторов желтой прессы, но на все вопросы о нем Ада всегда опускала глаза и отмалчивалась, а иногда дарила интервьюера загадочной улыбкой, показывающей, что он вместе со своими читателями может думать все, что ему заблагорассудится. И это давало свои плоды – публикации на эту тему не сходили со страниц желтых газет, и они с Димой очень скоро стали самой сладкой парочкой всей Объединенной Евразии, сказкой, которую хотела прочитать каждая домохозяйка, несчастная в браке, каждый романтичный подросток. А Ада не изменяла себе и тому маленькому комочку живого чувства, что все так же пряталось в ней, мягкого, сладкого как карамель и пугающего, как бука, живший за распахнутыми дверцами шкафа в ее детстве. Она стала видеть и слышать больше, чем когда-либо в своей жизни, и часто ей не хватало времени, не хватало светового дня, чтобы сделать все, что ей хотелось сделать, встретиться со всеми, кого она хотела видеть. И иной раз, торопясь домой, чтобы не опоздать к началу комендантского часа, она будто слышала за собой тихие шаги, будто чувствовала, как какая-то тень движется за ней. И она пугалась, и бежала быстрее, и дыхание сбивалось, и таким сладким, таким дорогим был ей этот страх, что она стала задерживаться специально. Она часто натыкалась на патрули, показывала разрешения на позднее возвращение, которые выдавались вместе с приглашениями на всевозможные мероприятиями, улыбалась, и никогда не отказывала бравым офицерам в возможности проводить ее домой.