Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Может, я боялась и боюсь, что люди начнут меня жалеть. Смотреть: «Бедная девочка, за что тебе это наказание, мучиться теперь, нести свой крест несчастной, брошенной и никому не нужной».
– Это да, жалость отвратительна. Она убивает. Стыдно, когда тебя жалеют, особенно те, кого самих бы стоило пожалеть, – подтвердила Инна.
– Вот-вот, – Саша посмотрела на профиль подруги. Она была исключительно красивой женщиной. Она была настоящей. Была собой. Жалела ли она себя? Жалела ли она когда-нибудь Сашу?
– Сейчас, в лесу, я позвонила папе, – прошептала она. – Рассказала.
– А он?
– Что он? Думаю, это была типичная реакция. Накричал, что скрывала так долго. Потом начал расспрашивать.
Инна погладила Сашу по руке.
– Я и тогда была дурой, и сейчас. Пыталась, пыталась из всей этой жопы выбраться самостоятельно – денег же на психолога нет, а на телефон доверия кишка тонка позвонить. И что? Вместо чего-то нормального поехала в лес к целителю. Говорю и сама не верю.
– Не ругай себя за ошибки. Так можно никогда ничего и не делать.
– Ты не понимаешь, – вырвалось у Саши.
– Да? – Иннин голос похолодел. – Думаешь?
Саша зажмурилась, перехватила автомобильный ремень, чтобы дать себе немного воздуха. Все сжималось, душило ее. Но надо было говорить до конца.
– На самом деле я просто сраная эгоистка.
– …
– Мне было важнее, что подумают другие.
– …
– Мне было стыдно. Дико стыдно.
– …
– Неудобно. Мне было, видите ли, неудобно из-за такого ребенка.
Она закрыла руками лицо, терла, давила, не хотела – не могла – остановиться.
– А это – человек. Надо было бежать, бороться, что-нибудь делать. Что-нибудь получилось бы. Это человек, ребенок. И я. Я. Я. Сраная эгоистка. Сраная блядь. Сраная сука.
– Саша, – мягко начала Инна, но та ее остановила, замахала руками.
– Хочу сказать. Признаться. Только не говори ничего. Не утешай. Не отговаривай.
– Ничего не скажу.
– Я очень плохой человек. Ненавижу себя за то, что так поступала. Не знаю, когда снова смогу себя уважать.
Инна опустила подбородок, ушла в дорогу, в себя. Молчание разрасталось, расходилось кругами, квадратами, расходилось параллелепипедами одиночества, режущего, ноющего чувства вины, стеклянной правоты. Ужасной, оглушающей правоты самости, той правоты, от которой бежит мыслящий человек.
– Но больше такой не будешь.
– Не знаю, какой буду. Не знаю. Не знаю. Не знаю…
Ее голос постепенно затихал.
– Можно сказать кое-что?
– Ничего жалостливого! Ты обещала.
– Не, не это. Раньше я была совсем другой. Сейчас я уже не страдаю манифестацией. Я не скучная, не идеальная мать и жена, но я молодая бизнесменша, я – селф-мейд-женщина, если хочешь, – засмеялась Инна, поворачивая голову к заправке. – Однако во мне столько говна – вот про говно в проруби я про себя и говорила, от себя взяла. Столько говна, что оно позволяет мне не зарываться в оценочность, не судить. Относиться к жизни легче.
Инна замолчала, объезжая машину, и припарковалась у кофейни на заправке.
– Сейчас во мне еще столько смирения.
Саша хмыкнула.
– Будешь кофе?
– Смирения, значит, – проговорила Саша.
– А без смирения никуда. – Инна отстегнула ремень безопасности и начала искать что-то в сумочке. Остановилась и повернула голову к спутнице. – Без смирения нет покоя. Вечный поиск, вечная борьба. Смирение – путь к принятию. Я сейчас как заправский священник говорю. Где я и где религия. Но так и есть. Все приходят к принятию, хоть и называют его разными словами.
– Я уже ничего не понимаю.
– Ты думаешь, это что-то чужое, не твое? Смирение – это не опустить руки, наоборот, делать все, что возможно и невозможно. Пробовать. Но быть готовой смириться с любым результатом. Спокойно. Без агрессии, без жалости к самой себе, без вины. Без, знаешь, этого яда, токсичности.
– Не знаю.
– И не можешь знать. Ты же еще в самом начале.
Саша молчала. Что ей было говорить. Она была в самом начале. Но чего?
Инна резко открыла дверь машины и хохотнула.
– Ну, теперь по кофе? Или ты хочешь скачать приложение и нагадать нам идеальное будущее без говна и проблем?
Они ехали назад, в город.
Они на самом деле двигались и двигались только вперед.
Уже давно было темно. Но Саша этого не замечала. Она отхлебывала горячий кофе и ела маффин, улыбалась уголками губ, смотрела на дорогу, на собранную Инну и чувствовала, как черное нечто беспощадная тьма понемногу расступалась.
Да.
Саша ощущала всем телом.
Там, в ее душе
начало светлеть
восемь
Она стояла у кромки берега.
Маленькая темная фигурка, упрямая, несгибаемая, будто высеченная из камня. И море. И умиротворение. Уморетворение. И монах.
На берег он пришел один или берег пришел к нему, кто скажет Он пришел послушать море, он пришел послушать сердце, он пришел послушать себя. Могло показаться, что он один-одинок, но нет, вокруг были и пенистые волны, и многоцветное небо, и звонкая пустота мысли, которой, очевидно, он так жаждал.
тихо, как же там тихо
знакомо, как это знакомо
тянущее, гнетущее свое, мое
такое страшное и родное
одиночество
Папа прислал деньги. Он должен был приехать после трехчасового видеоразговора о подробностях болезни стал настойчиво внимательным через месяц, два или шесть – как получится с делами, но должен был. Это грело.
Теперь денег было достаточно, чтобы первое время не переживать о лекарствах и еде – о, конечно же, кофе не вине, нет, нет, не вине Можно было спокойно – без шевелящейся внутри тревожности – заниматься оформлением инвалидности, изредка скролить интернет, думать о работе. Конечно же, пытаться этим всем заменить нарастающее горе, настоящее страдание – приступы, которые день за днем становились если не хуже, то и не лучше. Они вернулись, вернулись, но все, что она могла пока сделать, – это ждать приема у трех лучших специалистов. И думать о другом. Учиться думать о другом.
Саша отчетливо понимала – и уже одно это понимание радовало, ведь, значит она оживает, оживает может рассуждать здраво! – что папина помощь – медвежья. Папа – молодец, но это у нее – а не у него – непростой ребенок, это она за ребенка, мальчика ответственна. Она.
но хотя бы что-то уже начать делать
Учиться. Надо было учиться.
но чему чему чему
Она лишь вздыхала. Пока ей нужно было научиться не скатываться в панику, собрать больничные бумажки, а потом вовремя донести их до нужного человека, не забыть печати, подписи и немного зашифрованных врачебных посланий – заключений, как называли это все на свете хирурги, окулисты, неврологи, отоларингологи, логопеды и ортопеды.
– Куриной лапой пишут, – сказала бы праба. В детстве Саше, только услышавшей это выражение, казалось, что кто-то ловит курицу, берет ее лапу, вкладывает туда ручку или карандаш, ну, так и пишет. Никакого противоречия не возникало, мало ли что придумают эти взрослые. Но однажды мысль пошла дальше – а что, если эта лапка была птицы не живой, что, если она держалась отдельно, принадлежала существу уже – совершенно и бесповоротно – мертвому?
Она несколько раз пыталась об этом рассказать. Праба днем на такие фантазии только руками махала, некогда, мол. Некогда, потому что работа. Поле, огород, животные – те же курицы и коровы, и Саша от нечего делать устраивала за ними слежку и вела дневник, подсчитывала ритмичные движения коровьего хвоста и беспорядочные сходки куриных душ. Однообразно и скучно, думалось ей.
как и взрослая жизнь
взрослая жизнь, которую сейчас надо было как-то жить
Саша и жила, составив расписание приемов к флегматичным врачам из поликлиники, которых нужно было пройти для комиссии по инвалидности. И дни не пролетали, а тянулись, и неделя длилась словно бы месяц. А месяц будет – как год? Дел много, времени свободного лишь книгу почитать – и уже спасибо. Между сжирающим время бытом как-то нужно – очень нужно – втиснуть работу, нечто, что может приносить ей, им деньги.
Но когда работать? Как совмещать? Это только казалось – раньше, давным-давно, в двадцать, что если уж и нужно быть, то непременно «позитивной мамочкой с активной жизненной позицией». Если уж