Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он нырнул за ширму – невысокую, ему по пояс, – и почтисразу выпрямился. На обеих руках сидело по матерчатой кукле, которые… Которыевдруг ожили и во все лопатки пустились разговаривать, бегать, смеяться, дразнитьсяи петь – в точности как Петины пластилиновые человечки с кухонного подоконника,только не во сне и не в фантазии, а по-настоящему!
Петя оцепенел… Слов он почти не слышал, не понимал, толькозрение как-то странно раздвинулось, вмещая одновременно и сцену целиком, икаждое движение кукол и артиста, и что-то еще, что за всем этим маячило ипульсировало, чего назвать он еще не мог, хотя это и бурлило у него внутри так,что несколько раз он нечаянно вскрикнул. Его поразило ощущение нереальностипроисходящего, лукавого волшебства, что притворяется спектаклем для детей.Куклы – их три было – балансировали на ширме, как на проволоке, что придаваловсему оттенок опасного приключения.
Сюжет действа, судя по визгливым выкрикам кукол и ответномусмеху в зале, был веселый и назидательный, но Петя видел, что куклыприкидываются и что сами они, их тайная жизнь гораздо значительнее того, что наширме происходит. Тут был заговор кукол и артиста, чьи руки извлекали тайнутеплой, смешной и трогательной жизни из мертвого молчания бездушных изделий. Ивсе вокруг – школа, учителя, ребята, городок с его бумкомбинатом, сопки иморская пустыня за Домом детского творчества – существовали отдельно иопределенно, а эти заговорщики – артист и куклы – пребывали в другом,недостижимом мире, вход в который был заказан всем обычным людям.
На артиста он смотрел даже больше, чем на кукол. Тот непрятался, напротив – нависал над действом, бормоча на разные голоса, качая головой,подпрыгивая вместе с куклами и удивительно точно попадая в такт. И хохолок его– голубиное крыло над морщинистым лбом – тоже подпрыгивал, мясистый нос былустремлен вниз, но время от времени кукольник бросал меткие взгляды в зал (Петябыл уверен, что прямо на него), – и вот это было по-настоящему страшным.
Когда спектакль закончился, все с воплями повалили из зала,но несколько человек, и Петя тоже, остались поглазеть, что дядька будет делатьдальше. Артист быстро смел, запихнул своих героев в дорожную сумку, плотно ихутрамбовывая и уминая. Удивительно, но все, включая пляжную тряпку-ширму, в нейуместилось. Вблизи дядька оказался старым и еще более странным: он продолжалритмично подергивать головой и тихонько что-то бормотать, словно бы разговаривалсам с собою. На ребят не смотрел, но, проходя к выходу из зала, вдруг лихо Петеподмигнул, что испугало мальчика еще больше.
Артист шел к дверям, в которых стояла мама… Иногда, если ейбывало по пути, она забирала Петю из школы и, прикупив на углу пирожков сповидлом, они шли гулять «куда глаза позовут». Чаще всего те звали на берег, крогатым воротам мертвого синтоистского храма на сопке – двум сиротливым столбами перекладине, ведущим в другой, уже не существующий мир; с этой точкивидна была вся бухта.
И вот, когда артист приблизился к дверям, мама вдругвскричала: «Казимир Матвеевич!», и он остановился, будто споткнулся, ещесильнее затряс головой, опустил сумку на пол и сказал:
– Кася?! О боже, Кася! Катажынка! – и ониобнялись…
И странный кукольник вместе со своей сумкой оказался у нихдома.
Мама приготовила ужин на скорую руку, нажарила картошки сморскими гребешками, достала из холодильника любимую Ромкину закуску – острыйкорейский салат «ким-чи». И, радуясь друг другу взахлеб, они с кукольником перебираликакие-то незнакомые имена, ахали, вскрикивали, кивали один другому сквозьвоспоминания – и все это относилось к далекому райскому острову маминогодетства и юности под названием «Львов».
– А Пиню ты помнишь, Пиню-дурачка?
– Того, что по всему городу таскал сумки с кирпичами ивсем рассказывал, что это золотые слитки?
– Между прочим, он говорил, что когда-то был оченьбогатым человеком, и знаешь, вполне возможно, была у него какая-нибудь лавочка:Советы разорили и свели с ума многих…
(И на эти его слова – мгновенная траектория маминогоопасливого взгляда с гостя на Петю и на дверь, откуда в любой момент могпоявиться «капитан советских погранвойск!», бильярдист и проходимец Ромка.)
– Казимир Матвеевич, а помните, какой Пиня былгалантный, он вслед женщинам свистел, но только тем, кого считалобворожительными.
– И я тебе скажу, – подхватил гость, – у неготаки был неплохой вкус. Я лично на Галицком базаре слышал, как одна торговкаговорила другой: ты, мол, все молодишься, старая. А та в ответ: «Какая ж ястарая, если мне еще Пиня свистит!»
– А помните, после выгодного заказа папа всегда выпивалрюмочку и пел:
О пулноци се зьявили яцысь двай цивиле,
Морды подрапане, влосы як бадыли,
Ниц никому не мувили, тылько в мордэ били,
Тылько в мордэ били – таюсь-та-ёй!..[5]
– Кася, знай, что твуй ойтец не быв краснодеревщик, яксто львовских краснодеревщиков. Он быв художник!
Город Львов в Петином воображении – от маминых рассказов, аглавное, от милых рисунков пером в ее зашорканном блокнотике – всегда возникалв густой узорчатой гриве не сахалинских, а других, пышнокронных деревьев, вкружении куполов, колоколен, балкончиков с коваными решетками, каменных львов спожилыми пропитыми лицами, что сидят на задних лапах, передними обхватив щитыгербов. Там тренькающие трамваи плавно огибали статуи на цветочных клумбах; тамсчастливо обитали грациозные пани в шляпках с вуалями, молочники, дворники,шоколадницы, зеленщики; там с круглой высокой колонны слетал к бронзовомуМицкевичу пернатый вестник небес; там в водовороте забавных персонажей сияло вкротком простодушии лицо маминой любимой Баси, виденное им только на фотографии…
– А как там Бася? – морщась в улыбке, спрашивалартист (его длинное имя-отчество обрело для Пети развернутую чеканность гораздопозже). – Помнишь, у нее была привычка повторять: «Никому-сабе!», чтоозначало: мол, некого винить, кроме себя самой, – при этом она былауверена, что говорит по-русски…
И мама, поминутно всхлипывая и улыбаясь, невольно перешла напольский, из которого они с гостем вынырнули, будто очнулись, только когда вбеседу вклинился явившийся Ромка. Тот, как обычно, все испаскудил: суетился,острил невпопад, пытаясь склонить гостя к разговору, – к тому разговору,который он только и понимал, – а артист сухо и вежливо отвечал: «Нет, я непью. Нет, спасибо, не пью…» А отец все напирал и вышучивал трезвенника,вкрадчиво уточняя: или язвенника? – словом, задирался.
Ближе к ночи он напился до той вершины, или той ямы обычногосвоего самочувствия, когда, еще держась на ногах и даже с какой-то особеннойграцией огибая стол и стулья, чудом их не задевая, он гарцевал по крошечнойкухне с колодой карт в руке (ах, вы арти-и-ист? Да здесь у нас артистов дохрена!) – предлагая показать Казимиру Матвеевичу некий обалденный фокус счетырьмя тузами…