Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Епископ появляется лишь на мгновение, поддерживаемый под руки, закутанный в длинное фиолетовое пальто, подбитое светлым мехом, вероятно, принадлежавшим какому-то сибирскому зверю. Он кажется большим, словно еще растолстел. Над головами верующих чертит крест, и в морозном воздухе разносится жалобная песнь, слова разобрать трудно, поскольку толпа поет в разном ритме, одни медленнее, другие быстрее, так что фразы накладываются и заглушают одна другую.
На мгновение мелькает лицо епископа – изменившееся, странно серое. Тут же начинают шептать, что его там пытали – вот почему он так выглядит. Затем фигура исчезает в карете, и та катится по льду к Старому городу.
И сразу по Варшаве распространяются слухи, будто епископ Солтык там, в Калуге[198], в этом морозном аду, потерял рассудок, и ум его лишь изредка обретает ясность. Некоторые, кто знал его раньше, утверждают, что он не был в здравом уме уже тогда, когда русские его схватили. Говорят также, будто есть люди, которые столь высокого мнения о себе, что оно полностью их ослепляет и они повсюду видят лишь самих себя. Убежденность в собственной важности лишает их рассудка и способности судить здраво. Епископ Солтык, безусловно, относится к числу подобных личностей, и не важно, сошел он с ума или нет.
Как обстоят дела у махны Господина в Варшаве
Посланцы должны отчитываться перед махной о своем пребывании в Брюнне и неудавшихся посольских миссиях. В Варшаве теперь все вращается вокруг дома Франтишека Воловского. Махна собирается то у него дома на Лешно (он самый просторный), то у одной из его дочерей, вышедшей замуж за Лянцкоронского, сына Хаи. Времена тяжелые, народ охвачен каким-то политическим возбуждением, какой-то тревогой, так что рассказы о дворе в Брюнне звучат неправдоподобно.
Ris 814_rynek Nowe Miasto
В столице Яковский встречается с Яковом Голинским, которого в последний раз видел, вероятно, в Ченстохове. Он питает к нему слабость – видимо, с Голинским для Яковского связаны воспоминания о пребывании у Бешта в Мендзыбоже, и эта память его неизменно трогает. Они обнимаются и замирают так на несколько секунд. Сквозь толстое пальто Яковский чувствует, как Голинский похудел и вроде бы уменьшился.
– У тебя все в порядке? – спрашивет он встревоженно.
– Я тебе потом расскажу, – отвечает шепотом Голинский, потому что в разговор вступает старый Подольский, маленький, высохший мужчина в бежевом кафтане, застегнутом под подбородок. Пальцы у него в чернилах. Он ведет счета на пивоварне у Воловских.
– Возьму на себя смелость сказать это, – говорит он по-польски с сильным, певучим еврейским акцентом. – Я уже старик, и бояться мне нечего. Тем более что мне кажется, вы думаете так же, просто вам недостает смелости сказать это вслух. Ну, так скажу я.
Он на мгновение умолкает, а затем продолжает:
– Все кончено. Он…
– Кто он? – гневно бросает кто-то стоящий у стены.
– …Яков, наш Господин, уехал, и нам не стоит его дожидаться. Следует самим о себе позаботиться, жить примерно, держаться вместе, не отказываться от наших практик, но должным образом приспособить их к обстоятельствам…
– Как крысы, в страхе цепляющиеся за землю… – снова раздается тот же голос.
– Крысы? – Подольский поворачивается в ту сторону. – Крысы – умные существа, они что угодно переживут. А ты, сынок, умом тронулся. У нас хорошие должности, есть пища и кров – какие крысы?
– Мы не затем крестились, – снова говорит этот человек, некто Татаркевич – отец его родом из Черновцов. Он почтальон, пришел в форме.
– Ты молод и запальчив. У тебя горячая голова. А я старик и умею считать. Я подсчитываю расходы нашей общины и знаю, сколько золота мы отправили в Моравию и сколько усилий ушло на то, чтобы собрать эту сумму здесь, в Польше. Этих денег хватило бы на то, чтобы дать образование вашим детям.
В комнате поднимается шум.
– Сколько было отправлено? – невозмутимо спрашивает Марианна Воловская.
Старик Подольский вытаскивает из-за пазухи бумаги и раскладывает на столе. Теперь все протискиваются поближе к нему, но никто не умеет разобраться в таблицах с цифрами.
– Я отдал две тысячи дукатов. Почти все, что у меня было, – говорит Яков Голинский Петру Яковскому, который сел рядом с ним на стул у стены. Они оба остаются здесь, с краю, понимая, что, как только речь зайдет о деньгах, поднимется скандал. – Прав этот Подольский.
И в самом деле, стоящие у стола начинают переругиваться, Франтишек Воловский-старший пытается навести порядок – успокаивает людей и объясняет, что их уже на улице слышно, а это ни к чему, что они превращают его дом в турецкий базар и что из этих вежливых, хорошо одетых чиновников и мещан вдруг вылезают старьевщики с рынка в Буске.
– Стыдитесь! – урезонивает он их.
Внезапно в Петра Яковского словно дьявол вселяется. Он бросается к столу и накрывает своим телом разбросанные бумаги.
– Что с вами? Хотите считаться с Яковом, как с каким-нибудь мелким торговцем? Уже не помните, кем были до того, как он появился? И кем были бы теперь, если бы не он? Торговцами, арендаторами, борода до пояса, пара грошей, зашитых в штраймл? Все позабыли?
Маевский, бывший Гилель, который уехал в Литву и редко бывает в Варшаве, восклицает:
– Мы и сегодня прежние!
Франтишек Воловский успокаивает Яковского:
– Ты, брат Петр, не преувеличивай. Мы многим обязаны собственному упорству в вере. И собственному труду.
– Из-за нас он провел тринадцать лет в тюрьме, мы его предали, – напоминает Яковский.
– Никто его не предавал, – отзывается молодой Лянцкоронский. – Ты сам говорил, что так должно было случиться. Ты сам говорил, а мы, вся махна, за эти тринадцать лет окрепли, подверглись испытанию, но не сошли с пути.
И еще кто-то бросает от стены, вероятно, снова этот Татаркевич:
– Неизвестно, он это или не он… Говорят, его подменили.
– Заткнись! – кричит Яковский, но, к его удивлению, Голинский тоже настроен критически:
– Кто мы теперь? Кто я теперь? В Буске я был раввином, дела у меня шли хорошо, а теперь пути назад нет, я банкрот.
Яковский выходит из себя, бросается на товарища и хватает его за гальштук. Бумаги летят со стола на пол.
– Вы все мелкие, подлые люди. Все позабыли. Так и сидели бы в дерьме – рогатинском, подгаецком, каменецком.
– И бускском, – саркастически добавляет Маевский из Литвы.
Яков Голинский возвращается домой пешком, один. Он возмущен. Жена, которая с самого начала находится в Брюнне, при Госпоже, уже несколько месяцев не дает о себе