Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я отослала Макара, пересиживавшего остальных гостей, и уже вспоминавшего Антоленский монастырь, и заперлись в спальне. Дима действительно был бледен и взволнован. Прерывающимся голосом он стал мне говорить, что на душе у него тайна, которую он ото всех скрывает два года, но которая душит его…
Елена Адамовна как-то писала мне зимой: с Димочкой надо быть осторожной, припадки бывают… И я с тревогой смотрела на его бледность и волнение, заставлявшее его дрожать с ног до головы. Да, у него была тайна… Тайна, касавшаяся дядюшки. Я многое ожидала плохого, но не так. Дима сильно разочаровался в дядюшке и окончательно с ним разошелся. Я слушала в большом смущении, Дима говорил несвязно, слова его складывались как-то неясно… Ясным мне было одно теперь, что означало понять – простить, просьба. Да, у вагона в Гаведене! Значит, бедный Митя сознавал себя виноватым. Как его винить? Ведь он поднимал на ноги четырех сыновей, не имея средств. Нужно было понять и простить что-то очень важное… Но у подъезда уже стояла запряженная бричка, и Настя нам стучала в дверь, пора было ехать к званому обеду родителей. Я уже поднялась на ее упорный зов.
– Значит, – хотела я переменить исповедь Димы, – центральные участки да двадцать шесть тысяч. Из них тринадцать были истрачены Вами, а тринадцать остались мне? Но касса абсолютно пуста… Где же эти тринадцать тысяч?
– Уж это Вы спросите у дядюшки, – совершенно неожиданно решительны тоном заявил Дима.
– Как у дядюшки? Вы же в Либаве мне говорили, что они у Ушакова… Но доверенный мой, пленипотент[337]. Ведь ты, Дима, не Иван Иванович, которого я первый раз вижу?
– Нет, я давно уже отошел ото всех дел, уезжал, давно умыл руки и снял с себя всякую ответственность за действия дядюшки, – возразил Дима все так же решительно.
У меня мутилось в голове и темнело в глазах.
– Вы дали дяде Мите доверенность, – продолжал Дима теперь уже не дрожащим, а тоном обвинения, – Вы ему больше доверяете, чем мне, Вы с ним переписывались помимо меня, за моей спиной, игнорируя меня!.. А я не судья моего дяди…
Теперь Настя стучала еще решительнее: «Лошади не стоят, мы опаздываем к обеду, нас ждут!»
На полуслове мы вышли из спальни на крыльцо, и молодые лошади, подхватив нас, понесли нас через весь город к Игнатовичам, к тестю и теще Димы, теперь родных нам. Ласково, растроганно они обняли меня, новую родственницу свою, а обед у них был на славу: чудная индейка, пломбир, домашнее яблочное вино и пр. Приходилось быть любезной, иначе меня сочли бы недовольной и браком, и родством.
Я понимала тогда, как можно сразу поседеть, упасть в обморок или закатить истерику. Но, к сожалению, со мной ничего этого не случилось, как не случалось никогда: я сжала себя в железные тиски и решительно отгоняла от себя все то, что поднималось, как ужас, за словами Димы, и только вечером, оставшись одной в спальне, пыталась сообразить, припоминая все слова Димы, все то, что я с таким трудом могла понять? Но за что же он меня упрекал? Я дала доверенность дяде? Да. Но не по его ли, Диминой, просьбе? Как же он теперь упрекает меня за это? По этой доверенности он должен был перевести имение на имя Димы в случае его сноса, что он и сделал. В продаже центра он участвовал только по передоверию Димы. Доверенности, которую он у меня так упорно просил, я так ему и не дала. Я переписывалась с Дмитрием Адамовичем за его спиной? Нет, я писала им всегда обоим вместе, а если адресовала Дмитрию Адамовичу, так это же было понятно. Начиная с 1924 года, Дима писал мне только поздравительные и пустые письма, предоставив дядюшке деловые темы, на которые требовался ответ дядюшки. Дима принципиально ненавидел записи и корреспонденцию. Ему было в тягость записать расходы в книге, а дядюшка в этом деле являлся ему помощником, держал всю контору и писал мне тогда, когда Дима предпочитал месяцами молчать, ссылаясь на ревматизм руки. Только в Либаве я узнала, что болела у него левая рука, а не правая, и главным образом ‹…› в марте, а рука вовсе не была парализована, как мне писалось. Я более доверяла дядюшке? Такая ревнивая выходка просто удавила меня своей нелепостью! Чем выражала я свое недоверие Диме?
Он отошел ото всех дел, он снял с себя всю ответственность. С каких же пор? И как же? Сохраняя полномочия моего пленипотента и широко тратя сам мои средства? При этом уже в прошлом октябре Дмитрий Адамович покинул Глубокое, о чем никто мне и не писал. Нет, я ничего не понимала!.. Поняла я только в этот вечер 12/25 августа, что значит просьба Дмитрия Адамовича понять – простить. Об оставшихся на мою долю тринадцати тысячах никто ничего не знал. Иван Иванович вытаращил глаза, когда на следующий день заговорила с ним об отчетах и деньгах, оставленных у него. Он был отставлен от всех дел в январе 25 числа, дядюшкой же, когда осенью он сломал себе ногу. Ему оставили тогда лишь сбор аренды с ‹…› в городе. Получая десять процентов за этот сбор, он был счастлив и благодарен Диме, который оставил за ним стол и дом. А так как Дима же вытащил Ушакова из концентрационного лагеря в Познани, то преданность его была действительно глубокая, искренняя. Дима продолжал с ним советоваться, доверял ему слепо, считая человеком испытанной честности.[338] Он был готов следить и за всем хозяйством в Глубоком, но хозяйством и запашниками командовал Юрчель, прежний приказчик Дерезвеческого монастыря, и Юрчель ненавидел Ушакова, а Дима был под сильным влиянием Юрчеля.
Все эти подробности выяснились мне, конечно, позже, а тогда я была ошеломлена, поражена, но если в то чудесное утро после долгих лет я почувствовала непередаваемое словами счастье, то