Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ага! — наивно ответила Люба. — Но ты не сердись на меня, пожалуйста. Ну что же теперь делать, раз так получилось.
— Да, действительно, делать теперь нечего, — Тоболин тяжело, длинно вздохнул в трубку. — Выходит, что вы в свадебное путешествие скоро отправитесь?
— Зачем ты шутишь, Сережа? — сказала Люба. — Не думай, что мне легко. Ты сам во всем виноват.
— Конечно, конечно… Я виноват.
— Вот ты опять шутишь…
— Какие уж тут шутки! — минорным тоном сказал Тоболин. — И как же это так у тебя быстро вышло? Всего две недели назад мы виделись… и ты тогда ни слова, и вдруг… Может, не я шучу, а ты шутишь? Приезжай на вокзал, поговорим.
— Нет, нет, Сережа, я не шучу… И ты прости… но не ищи, пожалуйста, встреч со мной.
Тоболин с минуту молчал, слушая ее прерывистое дыхание: она ждала, что он скажет. И он сказал наконец, взволнованно и глухо:
— Не буду… не буду искать встреч. Прощай. Будь счастлива.
И повесил трубку, повесил медленно, осторожно, будто боясь разбить ее. Потом машинально стал набирать номер Любиного телефона, забыв опустить монету. Опустив монету, снова набрал. Послышались короткие прерывистые гудки. Занято. Значит, Люба уже с кем-то еще разговаривает. Вполне возможно, с Васенькой своим. Ну и пусть!
Через час он уехал в Даниловку и с тех пор с Любой ни разу не видался.
8
После этой драмы Тоболин еще увлеченней отдался работе в школе и над диссертацией о Горьком. Так шли дни за днями. Много раз, навещая своих родителей, Андрей Травушкин говорил Тоболину, что пора вернуться в город, пора по-настоящему взяться за диссертацию. Работа над диссертацией подвигается успешно, уверял Тоболин, но в город пока его не тянет, в селе ему интересней, а главное — здесь он нужней. В начале сорок первого года диссертация была наконец завершена, перепечатана на машинке в трех экземплярах и вшнурована в твердые синие папки. Павел Гурович скончался в сороковом, на кафедре теперь был другой профессор, присланный из Москвы. Труд Тоболина он быстро прочитал и одобрил. Осенью предполагалось провести защиту. Война все расстроила. А любовь? Как же с любовью? Она долго не угасала. Он был убежден, что под давлением отца Люба вышла замуж «без любви, без радости» и, наверно, мучается, раскаивается. И ему все думалось, что, может, она осознает свою ошибку и вернется к нему. Он нашел бы в себе силы «подвести черту под этим недоразумением» и ни одним словом никогда не вспоминать о нем. Но проходило время, Люба не подавала вестей, а он считал неуместным что-либо предпринимать…
…На току напряженно гудела молотилка, вздымая над собой густое облако темно-серой пыли.
Спрыгнув наземь, Тоболин нашел Свиридова, отозвал его в сторонку и решительно заявил, что не может оставаться учетчиком. Председатель снова начал было уговаривать его, но Тоболин вынул из сумки, похожей на планшет, две толстых в красных клеенчатых переплетах тетради и, вручая их Свиридову, деловито сказал:
— Вот, Дмитрий Ульянович… Дело в том, что я ухожу в армию.
— Призвали? — спросил Свиридов не то удивленно, не то испуганно.
— Да! — соврал Тоболин. — До свидания, Дмитрий Ульянович! Поручите кому-нибудь присмотреть за буланым.
— О коне не беспокойся, — сказал Свиридов. — Но кого же это на твое место поставить? И вправду Мишку Плугова?
— Конечно, — сказал Тоболин. — Он парнишка толковый и старательный. Потянет.
— Думаешь, потянет? Ну хорошо. — Свиридов рывком схватил руку Тоболина, взволнованным голосом выдохнул: — До свидания, Сергей Владимирович, раз такое дело. Не поминай лихом. Может, когда-нибудь и невпопад чего было… Ты уж извини… И на женщин не серчай, что они на тебя на собрании наговорили… не со зла это они.
— Нет, нет, Дмитрий Ульяныч… я понимаю. И вообще обид ни на кого в Даниловке не имею, — растроганно сказал Тоболин с таким видом, будто он и в самом деле уже призван в армию. Теплота, с которой прощался с ним председатель, тронула Тоболина до глубины души. Вполне возможно, что прощаются они надолго, если не навсегда!
Тоболин пешком дошел до Даниловки. Решил зайти к Петру Филипповичу. Надо посоветоваться с секретарем парторганизации. А вдруг скажет, что так поступать нельзя.
Половнев осматривал старую телегу. Тоболин поздоровался, спросил:
— А где же напарник ваш?
— В МТС я его послал… за железом. Плоховато становится с железом-то, — ответил Половнев. — Ну, какие там дела с уборкой?
Тоболин рассказал, что делается в поле, на току. Потом признался: как ушел, как и почему соврал Свиридову.
— Я вас понимаю, Сергей Владимыч, — раздумчиво сказал Половнев. — Наверно, на вашем месте и я так бы поступил. На фронте, брат, такие события, что не пришлось бы и нам, старикам, за винтовку браться…
Половнев хотел еще что-то сказать, но помешал Демьян Фомич. Слегка пошатываясь, счетовод торопливо шел к ним, и Половнев, умолкнув, невольно отвлекся. Демьян Фомич был весь какой-то растрепанный, без фуражки, воротник синей в белую полоску рубахи расстегнут, курчавые черные волосы его шевелило ветерком. Шагов за десять, с каким-то надрывом, он громко и отчаянно заговорил:
— Филиппыч! Что же это такое? Ванюшку-то моего… господи! За что? — Приблизившись, Демьян Фомич трясущейся рукой протянул Половневу небольшой лист бумаги. — Единственный сын, Филиппыч! — всхлипнул он, и его лицо неприятно сморщилось, по щекам во взлохмаченную бороду потянулись сверкавшие на солнце стеклянные нити слез. — Вся жизнь моя в нем. Только в разум стал входить малый. И вот… одна бумажка! Нету моего Ванюшки. Не перенесу я, Филиппыч!
Демьян Фомич вдруг рухнул плашмя наземь лицом вниз, на притоптанную траву, вцепившись короткими пальцами в свои угольно-черные курчавые волосы, стал рвать их, хрипя и стеная, словно его кто-нибудь душил.
Половнев, не читая, сунул в карман своего кожаного фартука принятую от счетовода бумагу, подошел к нему, нагнувшись, толкнул в плечо.
— Встань, Фомич! — вразумляюще, повелительным тоном сказал он. — Нам с тобой негоже так. Помнишь, сам говорил: плакать можно только женщинам. Ведь если мы с тобой так-то, чего же тогда делать нашим женам?
— Не могу, не могу я, дорогой Филиппыч! — Демьян Фомич еще громче застонал и начал биться лбом о землю. — Белый свет постыл, — бормотал он. — Один он у меня, Ванюша-то! Роду моему конец на нем. Порешу я с собой, Филиппыч! Зачем мне жить?
— Ну, это уж, брат, совсем никуда, — сказал Половнев сочувственно. — Не ожидал я от тебя… совсем ты рассупонился! Понимать же надо: война! Встань, говорю, не срамись! — грубо вдруг прикрикнул он.
Демьян Фомич приподнялся, сел, уставив мутные,