Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Психологически непростой переход от положения почти властителя умов до положения простого рассказчика, а то и массовика-затейника Поляков тоже переживал в гордом одиночестве. В июле 1993-го в интервью «Московской правде» он признавался: «Два года я не писал, поскольку литературный труд казался мне ерундой по сравнению с катаклизмами, которые трясут страну, по сравнению с всеобщим распадом. Но потом понял, что все это когда-нибудь кончится (во что трансформируется, вопрос другой) и нужно зафиксировать, сберечь настоящий момент — не «дословно», хронологически, как в газетных публикациях, а в художественной форме». То есть он говорил о том, что почувствовал себя хроникером, фиксирующим современные ему события, летописцем, которому долг велит тщательно записывать всё, что видит и слышит (роман-эпопею «Замыслил я побег…» критики неспроста назвали «энциклопедией русской жизни нашего смутного времени»).
Так он говорил, наблюдая процессы, происходившие в литературе на фоне снятия всех и всяческих табу. Страстно желая понравиться, чем только не привлекала она читателей! Постсоветская литература решительно отринула идеалы советской, всю эту «в высь весь вас звала», сосредоточившись на мистике, эротике и чернухе. Нет таких видов грязи и мерзости, о которых бы она не говорила. Если не верите, откройте хотя бы «Самовар» Михаила Веллера в том месте, где автор во всех подробностях описывает от имени безруко-безногого, но сексуально озабоченного инвалида-самовара воображаемые гениталии популярной в ту пору телеведущей Светланы Сорокиной. Можно было подумать, что со снятием цензуры отменили и мораль, и эстетические принципы искусства, и художественный вкус. Возможно, для читателя такое чтиво тоже было отдушиной: начитавшись, он мог иначе ощущать себя в реальной жизни, которая виделась уже не такой беспросветной. Этот принцип: хуже есть куда — и в самом деле действует безотказно, да и не нами он придуман.
Мысленно обращаясь к советскому прошлому, Поляков отчетливо видел теперь много такого, что казалось прежде естественным и непреложным. В статье «Почему я вдруг затосковал по советской литературе» он писал: «…Советская литература, волей-неволей восприняв художественную и нравственную традицию отечественной классики, смогла противостоять той «варваризации» общества, которая неизбежна в результате любой революции. Сегодня в литературе, как мне приходилось уже писать, «кафейный период» — был такой в Гражданскую войну, когда все остановилось, и чтобы обнародовать свое новое творение, писатель заходил в литературное кафе, заказывал на последние морковный кофе и ждал кого-нибудь в слушатели. На заваленных всем чем угодно — от Сведенборга до «Счастливой проститутки» — книжных прилавках современных российских писателей вы почти не найдете. Их издавать невыгодно — и поэтому у них «кафейный период». Заметьте, я говорю не об идейно выдержанных бездарях, они-то как раз устроились и рьяно обслуживают теперь каждый свою крайность. Я говорю о талантливых писателях, которых читали, обсуждали, покупали… Они стали хуже писать? Нет, просто люди стали хуже читать. Привычка к серьезному чтению — такое же достояние нации, как высокая рождаемость или низкое число разводов.
Добиться трудно — а утратить очень легко. Ведь добро должно быть не с кулаками, а с присосками, чтобы не соскользнуть по ледяному зеркалу зла в преисподнюю. Восстановление поголовья серьезной читательской публики — общенациональная задача на ближайшие десятилетия. (Заметьте, это написано в середине 1990-х, и только в 2015-м, в Год литературы, власть назвала проблему снижения интереса к книге, чтению, особенно у молодежи, вопросом государственной важности. — О. Я.)
…Но как же случилось, что отечественная литература оказалась в брошенках именно тогда, когда она, к счастью, духовно обеспечила победу демократии и, к несчастью, победу демократов?! Ну подумайте сами: на площади людей выводило истошное чувство социальной справедливости, воспитанное, между прочим, этой самой советской литературой. Одни писатели (в количестве, даже не снившемся застою) работают, чтобы прокормиться, сторожами, грузчиками, лифтерами — но западные журналисты не заезжают к ним, чтобы узнать, как идет работа над романом-бомбой. Другие ушли в политику — но там, сами понимаете, вовремя разбитые очки важнее вовремя написанной поэмы. Третьи стали международными коммивояжерами и мотаются по миру, чтобы с помощью родни и друзей пристроить свой лет двадцать назад написанный роман, про который и в России-то никто слыхом не слыхивал. Четвертые ушли в глухую оппозицию, пишут в стол, но ящик стола уже не напоминает ящик Пандоры, а скорее свинцовый могильник, да и за несуетную оппозицию теперь не дают госдач в Переделкине, как прежде. Пятые… На похоронах пятого, моего ровесника, я был недавно.
А когда я думаю о советской литературе, у меня на глаза наворачиваются ностальгические слезы, как если б я зашел в мою родную школу».
Отступление шестое.
Что такое российская литература?
Про советскую литературу все вроде бы понятно: у нее были эстетические идеалы и воспитательные задачи, она была многонациональной и проч. Но что собой представляла литература в новой стране, отринувшей идеологию и даже конституционно закрепившей принципиальное ее отсутствие?
Когда отступила идеология, на ее место пришла физиология — и читатель погрузился в пучины пищеварительных и иных процессов современных литературных выдвиженцев, талантливых и не очень.
Как дикторы на телевидении перестали справляться с числительными и ударением, так и СМИ перестали справляться с русским языком: более бедного по словарю периода в истории русской журналистики, похоже, не было. После революции процветал новояз, после развала Советского Союза — блатная феня и англицизмы. Удивительное сочетание! Но что должно твориться в сознании мыслящего на русском человека, когда прежде каждое слово, знакомое уже на генном уровне, отзывалось смыслом, а тут, сколько в себе ни ищи, созвучных смыслов не найдешь. Слова, передающие способность человека к сопереживанию, просто исчезли из обихода: со-весть, со-чувствие, со-страдание. Как и не было.
Что же происходило в 1990-е с российской литературой?
В самом начале 1990-х писатели внезапно лишились всего, чем обладали в СССР: предоставляемых членам союза дач, домов творчества, щедро оплачиваемых бюллетеней и спецочередей за всем на свете. Развал страны привел и к самороспуску Союза писателей СССР. В возникшем хаосе писатели попытались воссоздать благоприятную для творчества среду, образовав на руинах старого новые творческие союзы: Союз писателей России, Российский союз писателей (на основе объединения, «Апрель» в пику СП России, поддержавшему ГКЧП), Союз писателей Москвы и Союз писателей Санкт-Петербурга (после скандалов в Российском союзе писателей), Международное сообщество писательских союзов, также сотрясаемое скандалами, самый постыдный из которых — конфликт между двумя патриархами отечественной словесности, Сергеем Михалковым и Юрием Бондаревым. Новые союзы оказались слишком политизированы и не могли объединить в своих рамках всех, а тем более гарантировать благополучное существование в изменившихся условиях. Между тем распавшийся Союз писателей СССР обладал огромными материальными ценностями — а это значит, что новым творческим союзам было что делить. Но дело, конечно, не только в материальных ценностях. Когда распался прежний СП, многие, если не сказать большинство, пережили это как личную драму: товарищеские отношения связывали там не только друзей, но и идейных противников, вечных антагонистов. Это была чувствительная потеря — ругаясь и споря глаза в глаза, они в большинстве своем оставались человечески близкими, взаимно терпимыми людьми.