Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Троица свята, как мудрая жена, она примиряет противоречия. Два, как молодая лань, перепрыгивает через нее. Потому она и святая, что укрощает зло. Однако поскольку Троица вынуждена постоянно восстанавливать равновесие, которое сама же нарушает, сама она тоже шатка, и лишь Четыре являет подлинную святость и совершенство, восстанавливающее божественные пропорции. Не зря имя Бога состоит из четырех букв, и все стихии мира определены им таким образом (Ерухим однажды сказал мне, что даже животные способны сосчитать до четырех!), и все, что в мире важно, – должно быть четверным.
Однажды Моше взял на кухне тесто для халы, принес его, а потом начал лепить какую-то форму. Мы смеялись над ним, а больше всех Яков, потому что невозможно себе представить нечто менее подходящее друг к другу, чем Моше и кухонные хлопоты.
– Что это? – спросил он нас, показывая результаты своего труда.
Мы увидели на столе слепленный из теста алеф, о чем ему хором и заявили. Тогда Моше взял концы вылепленной из теста священной буквы и несколькими простыми движениями выпрямил их.
– А это что такое? – снова спросил он.
Это был крест.
Ибо, как утверждал Моше, священная буква есть зачаток креста, его первоначальная форма. И будь это живое растение, оно со временем выросло бы в крест. А в кресте сокрыта великая тайна. Ибо Бог един в трех обличьях, а к тройственности Бога мы добавляем Шхину.
Однако это знание предназначено не для всех. Люди, собравшиеся в Иванье, настолько отличались по происхождению и опыту, что мы сообща решили не делиться с ними этим сокровенным знанием, чтобы они не поняли его превратно. Когда меня спрашивали о Троице, я подносил руку ко лбу и касался кожи: «Бог Авраама, Исаака и Иакова».
Были и такие разговоры, которые мы вели лишь друг с другом, маленькой группой и понизив голос, потому что стены иваньевских изб бывали щелясты, – когда заканчивали писать письма, пальцы у нас оказывались выпачканы чернилами, а усталые глаза отдыхали, вглядываясь в танцующее пламя свечей. Тогда Моливда рассказывал нам о верованиях богомилов, как он их называл, и мы с удивлением обнаруживали, что у нас с ними много общего: словно путь, по которому шли и мы, и они, был поначалу единым, а затем разделился, чтобы когда-нибудь, возможно, снова объединиться – совсем как две дороги в нашем Иванье.
Разве сама жизнь не чужда этому миру? И разве мы не чужды и наш Бог не чужд? Не потому ли тем, кто действительно принадлежит к этому миру, мы кажемся другими, далекими, пугающими и непостижимыми? Но этот мир и для чужого столь же странен и непостижим, и его законы непостижимы, и его обычаи. Ибо он приходит из самой далекой дали, снаружи, вынужден терпеть удел чужеземца, одинокого и беззащитного, непонятного. Мы чужие чужих, евреи евреев. И все еще тоскуем по родному дому.
Поскольку мы не ведаем путей этого мира, то движемся в нем беспомощно, на ощупь, зная только, что мы – чужие.
Ris 463.Dwojnia
Моливда сказал, что, как только мы, чужие, живя среди христиан, привыкнем и распробуем прелести этого мира, сразу забудем, откуда пришли и каково наше происхождение. Тогда закончатся страдания, но ценой забвения нашей природы, и это наиболее болезненный момент нашей судьбы, судьбы чужого. Поэтому мы должны напоминать себе о собственной чуждости и беречь эту память как зеницу ока. Познать мир как место изгнания, познать его законы как чуждые, чужие…
Когда Нахман заканчивает писать, уже светает; спустя мгновение за окном раздается пение петуха, нота столь драматическая, что Нахман вздрагивает, будто сам является ночным демоном, боящимся света. Он проскальзывает в теплую постель и еще долго лежит на спине, не в силах уснуть. В голове у него вертятся польские слова, складывающиеся в предложения, и, сам не зная как, он мысленно слагает свою молитву о душе, но по-польски. А поскольку вчера они видели здесь цыган, то и они тоже путаются у него в голове и вместе со всем своим табором прыгают в текст:
Как лодка, что блуждает в океане,
Как табор, что ведут в степи цыгане,
Душа моя для всех неуловима,
Неугомонна и непредставима.
Её не запереть в воздушном замке,
Не спрятать в тесной клетке, в тайном банке
С железной цепью на большом замке
Иль в сердца самом дальнем уголке.
И тем, кто знает лучше всех, как надо,
Не получить обещанной награды, —
Душа, как легкий летний ветерок,
Захлопнет дверь и выйдет за порог.
Она, Господь, к Тебе спешит навстречу,
Прими ее и обними за плечи.
Не пожалей отцовский поцелуй.
Обитель ей достойную даруй[154].
И Нахман сам не замечает, как засыпает.
О гашении свечей
В ночь с 14 на 15 июля, когда уже назначена дата следующего диспута, они собираются в избе, женщины и мужчины, плотно закрывают ставни и зажигают свечи. Медленно раздеваются донага, некоторые аккуратно складывают одежду, словно входят в микву. Все опускаются на колени на деревянный пол, а Яков берет крест. Он ставит его на лавку, потом целует фигурку, маленький терафим, который привезла Хая, и кладет рядом с крестом, зажигает высокую свечу и встает. Теперь он будет ходить кругами, голый мужчина, волосатый, с болтающимся между ног естеством. Пламя свечи робко извлекает из мрака тела других людей, серо-оранжевые и золотистые головы, склоненные на грудь.
Тела очень конкретны; видны грыжа Моше и обвисший после многих родов живот Виттель. Они поглядывают друг на друга исподлобья, пока Яков ходит кругами и бормочет молитву: Во имя Великого Первого… на благо светлейшего света… Трудно сосредоточиться на его словах в тот момент, когда он обнажил в этом тусклом слабеньком свете какой-то другой мир. Одна из женщин начинает нервно хихикать, и тогда Яков останавливается, а потом зло, одним махом, гасит свечу. Теперь все происходит в темноте. Для